Сценарий художественного фильма «Пушкин»
В 1998 году Владимир Орлов в соавторстве с народным артистом России Николаем Бурляевым написал литературный сценарий «Пушкин» для художественного фильма. В основу сценария положена версия Орлова дуэли между Пушкиным и Дантесом. Режиссером и исполнителем заглавной роли в фильме должен был стать Н.Бурляев. Фильм не удалось поставить из-за отсутствия финансирования. Позже некоторые идеи из сценария были взяты Натальей Бондарчук, и на экраны вышел её фильм «Пушкин: последняя дуэль». Роль Пушкина в ней исполнил Сергей Безруков.
Сценарий «Пушкин» был впервые опубликован в последнем номере журнала «Роман-газета», после чего журнал перестал издаваться. На обложку журнала вынесена картина Дмитрия Белюкина «Смерть Пушкина» — дипломная работа художника, окончившего с отличием МГАХИ имени Сурикова. Картина была представлена публике на персональной выставке Белюкина «Памяти А.С. Пушкина» в Манеже, прошедшей в декабре 1997 г. — январе 1998 г.
В роковой час…
«Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видел выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина», — писал 15 февраля 1837 года в поразительном послании отцу поэта, Сергею Львовичу, Василий Андреевич Жуковский, наставник и ангел-хранитель Пушкина, спасший его от двух дуэлей, но не сумевший предотвратить рокового исхода в тот январский день… Это письмо, также как и многие другие воспоминания и исследования, послужили художнику Дмитрию Белюкину основой для картины «Смерть Пушкина», работа над которой заняла несколько лет.
В этой картине художник с самого появления замысла стремился решить тему последних мгновений жизни великого поэта не жанрово и бытово, а как одну из самых трагических и многозначительных страниц российской истории. Главная композиционная и смысловая линия — прощание лучших представителей отечественной литературы Жуковского и Вяземского с национальным гением, «солнцем русской поэзии». Запечатлены на картине и застывшая в оцепенении Наталья Николаевна, и Долли Фикельмон с кувшином, и К.К. Данзас в эполетах подполковника инженерных войск, секундант и друг Пушкина, так и не решивший для себя трагический вопрос чести — должен ли он был допустить дуэль… Художник сделал массу этюдов в утренние часы в музее на Мойке, где несколько лет назад, до ремонта, ещё сохранялась атмосфера Петербурга 30-х годов прошлого века, иллюзия присутствия при свершившихся тогда в этом доме событиях. Предельно точен Дмитрий Белюкин в описании деталей, будь то чубуки, трубки, чернильница на столе или корешки книг — Вергилия и Горация, Дидро и Вольтера, «Истории государства Российского» Карамзина, иконка в серебряном окладе, которую Пушкин целовал, когда его соборовали…
Картина была представлена на персональной выставке произведений Дмитрия Белюкина «Памяти А. С. Пушкина» («Малый Манеж», декабрь 1997 г. — январь 1998 г.). И выставка в целом, и картина «Смерть Пушкина» получили широкое общественное признание.
Алексей ТИМОФЕЕВ
Пушкин
«При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте. Это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нём русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой же очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла. Сама жизнь его совершенно русская. Явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа».
Н. В. Гоголь
Пушкин открыл глаза и увидел склонившегося над ним Даля, силуэты Данзаса, Жуковского, проступающие в сумерках неяркого зимнего дня… За ними, в полумраке, — неразличимый, словно видение, седобородый старец… Кто это?.. Как он попал сюда?
— Принесите мочёной морошки, — тихо попросил Пушкин, силясь вспомнить, где он мог видеть этого старца. — Позовите жену, пусть она меня покормит…
Наталья Николаевна, как будто она давно ожидала эту просьбу мужа, вошла в комнату с его любимой чашей в руках и, опустившись подле постели на колени, поднесла к его губам ложечку с жёлтыми сочными ягодами.
Он жевал, неотрывно всматриваясь в глаза жены, словно спрашивая её: «Ты помнишь?..»
— Помню… Я все помню, — прошептала Наталья Николаевна, радуясь аппетиту мужа. Tu vivra… — Она собрала ложечкой сок, текущий по его подбородку, приникла губами к его челу. — Ты будешь жить…
— Ну, ну, ничего, — улыбнулся Александр Сергеевич, — слава Богу, все хорошо, — и погладил жену по голове.
— Вот увидите, что он будет жить!.. — убеждённо сказала она окружающим, унося из комнаты чашу с остатками ягод.
— Отходит… — шепнул Даль, пристально вглядываясь в лицо умирающего.
Пушкин снова открыл глаза. Обвёл взором присутствующих в его кабинете, пристально всмотрелся в еле осязаемые, как бы призрачные, очертания старца… «Неужели это он?!.. Он пришёл!?.. Он поможет!..»
— Ну, подымай же меня, — вдруг прошептал Пушкин, протягивая старцу руку, — пойдём…— Ему казалось, что его невесомое тело воспаряет за старцем легко и свободно туда, откуда исходит поток неяркого света…— Да выше, выше…— попросил он старца. — Ну пойдём же, пожалуйста… да вместе!..
— Иди же, — ласково ободрил его старец, — ступай… ступай…
…Как легко парить в сияющем потоке, исходящем от иконы Спасителя… и быть таким же юным, как тогда… на утренней молитве… в детстве… Вокруг родные, любимые лица: бабушка-заступница Марья Алексеевна, няня Арина, дядя Василий Львович… Дядя светло улыбается… Саша протягивает руку к круглой серебряной ладанке, висящей на шее у дяди на шёлковом шнурке…
А вот и он… старец Серафим в своей скромной, полутёмной, бревенчатой келье… Какое сияние исходит от его лика, от креста на его груди, от поднятой вверх благословляющей руки… И вдруг старец исчезает. Меркнет сияние, которое он излучал…
***
Из мрака выплывает совсем другое лицо — безбородый, плешивый старик с лукавой усмешкой и ледяным, мертвящим взором. Он превращается в немигающее мраморное изваяние, бюст Вольтера, стоящий на библиотечной полке в московском доме Пушкиных… доме далёкого детства…
Ещё в ребячестве бессмысленно лукавом
Я встретил старика с плешивой головой,
С очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой,
С устами, сжатыми наморщенной улыбкой…
***
— Ну и что ты тут насочинял, мон шер ами, — дядя Василий Львович протянул руку и приветливо улыбнулся, — не дашь ли мне посмотреть?
Он взял из рук девятилетнего Саши листок, исписанный стихами на французском языке, и углубился в чтение. В этот ранний час они были одни в просторной отцовской библиотеке, в царстве книг, таинственно светящихся золотыми французскими буквами.
Дядя закончил чтение, отложил листок, внимательно и добро посмотрел на племянника, не торопясь что-либо говорить. Саша с нетерпением ожидал.
Василий Львович обвёл глазами книги, отобранные Сашей для чтения, и глубоко вздохнул.
— Признаться, я и сам потратил довольно времени на штудирование сей заморской ереси, — сказал он, перелистывая страницы, — а с некоторыми из учеников Вольтера был лично знаком, когда живал в Париже.
Василий Львович помолчал, глядя в глаза Саше.
— Творения их — яд для человека, — сказал он тихо и спокойно, — особливо для ума юного и неопытного. Уж лучше бы ты читал стариков — Фенелона, Массильона… Право, они более достойны любви, чем Вольтер с Дидеротом, пожелавшие отнять у человечества единственное утешение — веру в Господа. Мудрость же ищи в Евангелии… да в русской словесности — у Ломоносова, Державина, Карамзина… Афеисты и материалисты нечистосердечны и лукавы… Дар слова происходит непосредственно от Бога. Помни, что ты христианин и крещён именем Александр в честь святого Александра Невского, которому один из наших пращуров был родственник. В роду нашем много достойных святых людей, живот положивших за Отечество и веру православную…
Надобно тебе хорошенько знать историю… и не только русскую. — Василий Львович вынул из тома Вольтера и развернул закладку — гравюру Голциуса с изображением французского короля Генриха четвёртого, потом спросил мальчика: — Знаешь, кто это?
Саша отрицательно покачал головой.
— Это первый король Франции из династии Бурбонов — Генрих четвёртый. Будучи главой французских еретиков, гугенотов, изменил им и принял католичество, а потом, став королём, предоставил тем же еретикам многие привилегии, разделив Францию на два враждующих лагеря. Русский же народ всегда исповедовал православие и никогда не изменял вере своей.
Дядя взял Сашу за руку и подвёл его к иконе Спасителя, висевшей в правом углу комнаты.
Вместе: дядя — строгим, серьёзным голосом, племянник — срывающимся от волнения голоском, — творили они утреннюю молитву: «Отче наш, иже еси на небесех…»
Отец людей, Отец Небесный,
Да имя вечное Твоё Святится нашими сердцами!
Да придёт Царствие Твоё,
Твоя да будет Воля с нами,
Как в небесах, так на земли!
Насущный хлеб нам ниспошли
Твоею щедрою рукою,
И как прощаем мы людей,
Так нас, ничтожных пред Тобою,
Прости, Отец, своих детей;
Не ввергни нас во искушенье
И от лукавого прельщенья
Избави нас…
***
Уложив внука в постель, бабушка Марья Алексеевна перекрестила его и добро улыбнулась.
На улице раздался шум подъехавшего экипажа, внизу стукнули двери, послышалась французская речь.
— Вот и папенька с матушкой вернулись, а ты ещё не спишь, — прошептала бабушка и, поправив чепец, погрозила пальцем. — Закрывай глаза да слушай… В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь, и звали его Салтан…
Ты, детскую качая колыбель,
Мой юный слух напевами пленила
И меж пелен оставила свирель,
Которую сама заворожила.
Тепло мерцал огонёк за красным стеклом лампадки, отбрасывая свет на скорбный и ласковый лик Богородицы…
— И была у него жена, чистая красавица… — Как сладко засыпать под этот дивно-однообразный, певучий, убаюкивающий голос… И уже непонятно — во сне или наяву видишь родные лица бабушки, няни Арины, дядюшки Василия Львовича, слышишь его голос:
— Много искушений от дьявола да недобрых людей предстоит тебе преодолеть… Будешь от света в темь переходить, пока верного пути не достигнешь… Только веры предков своих не предавай…
***
Четырнадцатилетний Александр, погруженный в свои мысли, что-то писал при свете огарка свечи в своей лицейской каморке и не замечал того, что происходило за его спиной. Взъерошенный Малиновский и прилизанный Данзас колдовали над приготовлением «гогель-могеля» с ромом. Данзаска заметно захмелел от нескончаемых проб напитка. Приятели похохатывали шепотком и фривольно шутили.
— Аттансьон, месье, кажись, готово, — радостно воскликнул Данзас и, соскользнув с табурета, потерял опору и повалился на пол, как заядлый пьяница, рассмешив Малиновского до икоты.
— Всё спокойно, — возвестил дозорный Иван Пущин, появившись в дверях и плотно прикрывая их. — Надзиратели крепко спят. Можно начинать. Француз! — окликнул он Пушкина. — Кончай писанину! А то Казак с Медведем всё вылакают. Гляди, Медведь уже на карачках ходит, по-немецки лопочет… Яволь, Медведь!
Александр отрешённо, словно не понимая, что происходит в его комнате, смотрел на беснующихся от пьяной радости приятелей…
За провинностью последовало наказание: Пушкина, Пущина и Малиновского поставили на колени посреди лицейской церкви в окружении сочувствующих однокашников. Данзас, участие которого в попойке друзья по его просьбе скрыли, невыспавшийся, равнодушно озирался по сторонам и зевал. Улучив момент, кто-то из лицеистов, повернув голову в сторону иконы Николая Чудотворца, состроил ей рожу и показал язык. Исполнявший обязанности директора лицея господин Гауеншильд счёл нужным не заметить этого.
Болью отозвалось в сердце Александра обоюдное кощунство ученика и учителя…
— Будешь из света в темь переходить, — вспомнил он слова дядюшки, — пока верного пути не достигнешь…
Лишённый всех опор, отпадший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один,
И мощная рука к нему с Дарами Мира
Не простирается из-за пределов мира…
***
— Жанно! Дорогой мой Пущин! Какими судьбами?
— Тебе поклон от твоего дядюшки, Василия Львовича. Я накануне своего отъезда был у него. Старик, вспоминая тебя, плакал…
— Мой парнасский отец…
По всей комнате, на столе, на кровати и даже на полу, были разбросаны исписанные листы бумаги, обкусанные, обожжённые кусочки перьев…
— Как ты, Александр, здесь оказался? Никто ничего мне толком не сказал.
— Не знаю настоящих причин удаления моего в деревню. Думаю, главная из них — ревность новороссийского генерал-губернатора графа Воронцова. За всех воздыхателей жены своей на мне отыгрался… Этот придворный хам видел во мне только коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое… Подлец Воронцов воображал, что русский поэт явится к нему с посвящением или одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин!.. Воронцов вообще судит русских писателей, как иностранец. Но в других странах пишут для денег, а у нас… кроме меня, — из тщеславия…
Да я только поначалу скучал. А теперь, пожалуй, благодарен судьбе за своё заточенье… До обеда пишу. Обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки няни — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего лицейского воспитания… А ты, Иван, как из артиллеристов преобразился в судьи?
— Поступок мой непонятен только для непосвящённых.
— Так ты — масон?
— Не я один поступил в это новое служение отечеству.
— Новое ли? И чьему отечеству вы служите?
Пущин уклонился от ответа и, прислушавшись, спросил:
— Кто это там поёт?
— Девушки.
Голос солирующей певицы был красив и выразителен:
«Князёк молоденький,
Лебедёк наш беленький,
Скажи, пожалуй, нам
Про свого гостя нам!»
«У меня свет гость дорогой,
Свет Иван Иванович.
Во любви он позванный,
Во чести посоженный,
За дубовым столом,
За бранной скатертью…»
— отвечал ему другой девичий голос.
Остальные девушки закончили величальную песню:
Слышишь ли, гость дорогой?
Мы тебе песню поем,
Тебе честь воздаём…
Пушкин поднял бокал за Святую Русь. Пили привезённое Пущиным шампанское за лицейских товарищей, за общих друзей и знакомых…
— Мы решили послать в провинцию своих представителей, чтобы разведать состояние умов на местах, — Пущин наконец начал разговор, ради которого, собственно, и приехал к ссыльному приятелю, — снабдили посланцев списками грибоедовской комедии. Кондратий Рылеев, коего я привлёк в общество, очень интересуется твоим мнением…
— О комедии?.. Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным. В грибоедовской комедии одно умное действующее лицо — сам Грибоедов. А знаешь ли ты, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком — с Грибоедовым. Всё, что Чацкий говорит, — оч-ч-чень умно. Но кому он говорит это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Это непростительно! Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетиловыми и ему подобными!.. Вот уж поистине — горе от ума! Но какова цель ваша?
— Республика! Мы поднимем восстание и выжжем самодержавие калёным железом. Ты — с нами?
— Не железом я призван жечь, но Словом… Слова же поэта суть уже дела его… Значит, восстание?! Насильственное изменение сложившеюся порядка вещей? Но насилие всегда безнравственно; лучшие и прочнейшие изменения — те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений, страшных для человечества… Знаешь, чем сильна власть? Народным мнением! Вы же можете увлечь за собой только малую часть дворянства, а остальные сословия — обмануть. Но ненадолго!
Сначала эти разговоры
Между Лафитом и Клико
Лишь были дружеские споры,
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука,
Все это было только скука,
Безделье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов.
Опасные забавы для столь перезревших шалунов. Мне ведь тоже казалось раньше, что подчинение закону есть унижение, каждый монарх — тиран своей страны, и что не только можно, но и похвально покушаться на него словом и делом… Удивительно ли, что под влиянием такого заблуждения я поступал неразумно и писал вызывающе, с юношеской дерзостью, чем и заслужил свою ссылку на юг… Я вообразил себе, что вырос до размеров великого человека.
…Знаешь, Иван, пребывание моё здесь, в деревне, изменило лихорадочный бред молодости. Ребячество отлетело прочь. Сердце моё пытается теперь говорить с умом словами Небесного откровения… А когда я осмотрелся кругом, когда внимательнее, глубже вникнул в действительность, я начал понимать, что казавшееся доныне правдой было ложью, чтимое — заблуждением, а цели, которые я себе ставил, грозили преступлением, падением, позором! Абсолютная свобода, не ограниченная никаким Божьим законом, та свобода, о которой мечтают и витийствуют краснобаи — молокососы или сумасшедшие, — невозможна. Без законной власти, которая блюдёт общую жизнь народа, не было бы ни родины, ни государства, ни его политической мощи. Конечно, такое самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам и устанавливает этот закон, не может быть неизменно в будущем. Самодержавию суждено подвергнуться постепенному изменению, и когда-нибудь оно поделится половиной своей власти с народом. Но это наступит ещё не скоро, потому что скоро наступить не может и не должно. Все, что внезапно, то вредно. Глаз, привыкший к темноте, надо постепенно приучать к свету…
Кто руководит вами? Рылеев? Пестель?.. Рылеев— мечтатель. Пестель — умный человек, но сей Бонапарт не для России. В сочинённой им конституции, «Русской правде», есть, конечно, верные мысли — о невыгодах федеративного устройства государства, о еврейском народе… об освобождении крепостных людей… Но вы не спросили самих крестьян, хотят ли они освобождения… и от чего. Да и помещики вас не поддержат. Кстати, не приходится ли тебе родственником мой знакомец по Кишиневу, а ныне сосед по уезду, Павел Сергеевич Пущин?
— Нет.
— Ты вовлёк в общество Рылеева, а Пущин — меня. Он принял меня в масоны, в кишинёвскую ложу… Ту, из-за которой царь Александр запретил все масонские ложи в России…
Проклятый город Кишинёв!
Когда-нибудь на грешный кров
Твоих запачканных домов
Небесный гром, конечно, грянет…
Падут, погибнут, пламенея,
И пёстрый дом Варфоломея,
И лавки грязные жидов:
Так, если верить Моисею,
Погиб несчастливый Содом…
Когда с его глаз сняли чёрную повязку, двадцатилетний Пушкин, обнажённый по пояс, стал с интересом наблюдать за происходящим в таинственном собрании… Дюжина господ, ряженных в черные плащи с капюшонами, скрывавшими их лица, вытворяли нечто вполне театральное. В руках — факелы и шпаги, направленные в его грудь… Сквозь дым чадящих светильников и канделябров-семисвечников едва угадывались своды подземелья, украшенного черными, красными, фиолетовыми драпировками со скрещёнными шпагами, треугольниками и звёздами…
— Это придётся снять, — раздалось из-под стоявшего подле балахона, и рука потянулась к кресту на груди Александра Сергеевича.
— Это придётся оставить, — он не позволил прикоснуться к своему кресту, покрыв его ладонью.
Балахон оглянулся на восседавшего на высоком кресле Магистра Ордена, человека без маски, в котором Пушкин сразу признал своего недавнего знакомца, бывшего господаря Молдавии, князя Михаила Суццо. Над его троном, на стене, в отсвете факелов мерцал внушительных размеров глаз с ресницами лучей, обрамлённый позолоченным треугольником. Князь, поняв, что спорить с Пушкиным бесполезно, милостиво кивнул. Александр кивнул ему в ответ и подмигнул, явно нарушая установленный в этом подземелье этикет.
Его взяли под белы ручки и повлекли к несуразной колоде, гробу, громоздившемуся в центре зала, словно на авансцене оперного театра.
Когда, холодной тьмой объемля грозно нас,
Завесу вечности колеблет смертный час.
Ужасно чувствовать слезы последней муку —
И с миром начинать безвестную разлуку!
Тогда, беседуя с отвязанной душой,
О вера, ты стоишь у двери гробовой,
Ты ночь могильную ей тихо освещаешь
И ободрённую с надеждой отпускаешь.
Всё происходящее весьма забавляло Пушкина. Когда же из-за трона в мерцающий свет чадящих факелов выплыл ещё один из его знакомцев, Павел Сергеевич Пущин, в допотопном, не по росту большом, широком, а потому сползающем с плеч одеянии, Пушкин едва не рассмеялся, кивнул ему, но, спохватившись, постарался придать лицу самое серьёзное выражение.
Пущин подал знак, и два обезличенных балахонами подручных стали укладывать Пушкина в гроб, в котором он незамедлительно устроился поудобнее: заложил ногу за ногу и по-наполеоновски скрестил на груди руки.
Подручные начали медленно наволакивать на гроб долгий чёрный саван…
Во храм ли Вышнего с толпой он молча входит,
Там умножает лишь тоску души своей.
При пышном торжестве старинных алтарей,
При гласе пастыря, при сладком хоров пенье
Тревожится его безверия мученье.
Он Бога тайного нигде, нигде не зрит,
С померкшею душой Святыне предстоит…
«Счастливцы! — мыслит он, — почто не можно мне
Страстей бунтующих в смиренной тишине,
Забыв о разуме и немощном и строгом,
С одной лишь верою повергнуться пред Богом!»
По окончании ритуала Пущин облобызал Пушкина. Пушкин поморщился и, вытерев рот, незаметно для окружающих бросил белоснежный платок оземь. Затем, сопровождаемый с двух сторон Суццо и Пущиным, он принимал поздравления новых «родственников», которых ему поочерёдно, согласно иерархии, представлял Магистр:
— Луи Самуэл Тардан — надзиратель… Господин Бранкович — вития… Между прочим, тоже сочинитель… Господин Яков Бароцци — мастер… Доктор Шулер… Доктор Майглер…
Пройдя с Пушкиным весь строй и оставшись наедине, Магистр шепнул Пушкину по-французски:
— Брат мой, завтра непременно жду тебя к себе. Все говорят о твоей забавной пиеске… о дьяволе, соблазнившем деву Марию… Я сгораю от любопытства… Почитаешь её мне…
— Никогда ничего подобного я не писал, ваше сиятельство, — таким же шёпотом ответил Пушкин.
— Но все говорят, что это твоё творение…
— Мало ли что обо мне говорят лавочники, и то ли ещё скажут, ваше сиятельство…
— Ты можешь называть меня братом, — улыбнулся Магистр, — мы все здесь братья, связанные вечной клятвой: и я, и брат Пущин, и ты… Кстати, по воскресеньям мы, избранные братья по ложе, собираемся, чтобы отдохнуть, не связывая себя ветхобиблейскими запретами. Не хотите ли присоединиться к нашим… э… забавам?
— Прошу прощения, князь, я и так задержался, — Пушкин сделал движение в сторону от Суццо.
— Не торопись, брат мой! — Лицо князя вдруг сделалось жёстким. — Сюда, в Кишинёв, прибудет в конце мая с инспекцией от Главного штаба полковник Пестель. Говорят, вы знакомы? Мне необходимо встретиться с полковником до моего отъезда в Италию. Приведёшь его ко мне.
Последние слова прозвучали приказом. Пушкин удивлённо посмотрел на Суццо, но, ничего не сказав в ответ, вышел из зала…
Магистр повелительным жестом подозвал Пущина:
— Вы должны тщательно следить за новообращённым. Сей молодой человек имеет большую будущность, он, в полном смысле слова, — явление, не подходящее к общему строю жизни… Такие люди нужны Ордену, ибо имеют от природы способность влиять на умы. Особенно следите за тем, что он пишет. Помните всегда наше правило: «Если писатель напишет в своей книге мысли и рассуждения совершенно правильные, но не подходящие к нашему учению или слишком преждевременные, то следует или подкупить этого автора, или его обесславить».
Павел Пущин, внимательно наблюдавший издали за разговаривавшими Суццо и Пушкиным, чутко уловил перемену в настроении Магистра и, вытянувшись, как будто докладывая, произнёс:
— Для начала мы решили действовать на сего молодого человека лестью — назвать вновь созданную ложу именем героя его кишинёвских стансов — «Овидий».
…Тогда какой-то злобный гений
Стал тайно навещать меня…
Его улыбка, чудный взгляд,
Его язвительные речи
Вливали в душу хладный яд
Неистощимой клеветою
Он Провиденье искушал;
Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал…
***
— Овидий мрачно дни влачил, — пробормотал Пушкин, глядя в непроглядную тьму за окном.
Пробило полночь. Подали закусить. Открыли последнюю бутылку шампанского. Говорить было не о чём, и Пушкин промолчал, когда Пущин произнёс:
— Я, пожалуй, поеду, Александр… В Петербурге грядут перемены…
— К лучшему ли?
— Я всё-таки надеюсь скоро увидеть тебя.
— Сие, как ты знаешь, не от меня зависит… Но мнится мне, что через год я обрету наконец свободу…
На часах ударило три. Звон колокольца запряжённой ямщиком тройки донёсся в комнату. Молча чокнулись в последний раз бокалами. Пущин набросил на плечи шубу и вышел прочь. Послышались шум полозьев отъезжающих саней, возглас ямщика: «Пошёл!» Сани скрылись за по-логом разбушевавшейся на дворе метели. Пушкин, стоя у распахнутой настежь двери, долго вслушивался в завывание ветра…
Что дружба? Лёгкий пыл похмелья,
Обиды вольный разговор,
Обмен тщеславия, безделья
Иль покровительства позор…
Пройдя в свою комнату, Пушкин сел за стол, поднял руки и, запустив пальцы в волосы, задумался. Глаза его, обращённые вверх, казалось, провидели неотвратимо надвигающиеся тревожные события… Энергично тряхнув головой, как бы отгоняя от себя наваждение, Пушкин взял перо, поудобнее устроился в кресле и стал работать, зачёркивая написанное и вновь и вновь переписывая не помещавшиеся на листе бумаги размашистые строки…
***
Через окно комнаты колеблемые листвой лучи неяркого майского солнца тревожно пробегали по грустным лицам сидящих на диване молодых людей — Пушкина и Ольги. Снаружи доносились голоса дворовых, собиравших поклажу в дорогу.
— Если бы я мог, Оленька, уехать с тобой и связать наши судьбы! Но у меня и угла своего нет, где бы я был хозяином. Здесь, в родительском имении, я — в ссылке, и когда-то ещё моё положение переменится! Я даже проводить тебя без дозволения властей не могу! — В глазах Пушкина были боль и растерянность. — Но ты не тревожься. Я вас — тебя и нашего будущего малютку не оставлю. Передашь письмо моё князю Петру Андреевичу Вяземскому. Он тебе поможет… Если бы ты знала, как мне будет недоставать тебя!..
— Я всё знаю, — тихо промолвила Ольга. — Я буду ждать вас и любить до последнего моего часа… до встречи там… у Божьего Престола. И не казните себя. Я благодарю Бога, что он даровал мне вашу любовь, даровал дитя от вас… — Она с нежностью посмотрела в глаза Пушкину…
Пушкин взял со стола резную шкатулку и протянул её Ольге:
— Возьми на память. Эти серьги подарила мне бабушка… для будущей невесты моей… — В глазах у Пушкина стояли слёзы. Он торопливо открыл шкатулку и показал Ольге бриллиантовые в золоте серьги. — А это тебе на первое время — двести рублей. Всё, что у меня сейчас есть. Бери, бери… — Видя, что Ольга смущена, положил деньги в шкатулку, захлопнул её и вложил в руки Ольги. Не замечая появившихся в открытых дверях комнаты возницы и Арины Родионовны, взял сидящую Ольгу за подбородок, притянул её губы к своим и крепко поцеловал. Потом резко отстранился и спрятал пылающее лицо в лежащую на диване подушку… Оглушённый ещё одним испытанием, Пушкин не слышал ни скрипа осторожно затворённой Ольгой двери комнаты, ни шума отъезжающего возка…
***
Из банного пара в сенцы выплыла раскрасневшаяся, дымящаяся фигура Языкова в простыне, словно в тоге. Пушкин лежал на лавке и что-то записывал в толстую тетрадь.
— У нас в Дерпте многие уверены, — сказал, выпив в несколько глотков кружку кваса, Языков, — что вы привлечены к следствию.
— И не мудрено, Николай Михалыч. Правительство в журналах объявило опалу и тем, которые, имея какие-нибудь сведения о заговоре, не объявили о том полиции. Но кто же, кроме полиции и правительства, не знал о нем? О заговоре кричали по всем переулкам, и это одна из причин моей безвинности. Все-таки легко, может, уличат меня в политических разговорах с кем-нибудь из обвинённых. Решили, наверно, не заводя нового дела, продлить ссылку мою до бесконечности. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному Александру Павловичу, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам. Но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив!.. Я написал молодому нашему царю, что никогда ни к какому тайному обществу не принадлежал, не принадлежу и принадлежать не буду. И дал ему в том честное слово дворянина. Но ответа нет. Дурно, дурно, брат…
— Говорят, все заговорщики состояли в тайном обществе?
— Нынче снова мода на масонов. Мне жаль друзей моих, которые дали себя обмануть и затащить в эту грязь.
— Но их призывы к свободе, братству, равенству…
— Сказки, — отрезал Александр Сергеевич, — красивые сказки, коими и меня пытались соблазнить. Разве вы не знаете, что все филантропические и гуманитарные общества, даже и самое масонство, получили от Адама Вейсгаупта направление, подозрительное и враждебное государственным порядкам? Их цель — разрушение государства российского. Я всегда был противником тайных обществ и заговоров. Эти общества — крысоловки, а заговоры похожи на те скороспелые плоды, которые губят дерево, поглощая его соки.
Языков сел на придвинутую к стене лавку:
— Продолжим, Александр Сергеевич?
— «Годунова»?
— Да. Не пойму, зачем вы ввели в свою трагедию наёмников, французских да немецких.
— А затем, что их и сейчас полно в России. Ещё до Петра наши цари брали их на службу, забывая, что они могут продать себя тому, кто больше заплатит. Вот и Годунов… Наёмники переметнулись к Самозванцу после первых же неудач. Соболевский прислал мне с оказией редкую книгу — мемуары одного из них, французского капитана Маржерета. Я ввёл его в ту самую сцену «Равнина близ Новгорода-Северского», про которую вы говорили… Поглядите внимательнее на его ругательства.
Языков, взяв в руки пушкинскую рукопись, прочитал:
— Tudieu — убей Бога… mordieu — смерть Богу!.. ventre-saint-Gris — пузо святого Гри?..
— Да. Многие из этих богохульств придумал французский король Генрих Четвёртый. Можете полюбоваться этим красавчиком.
Языков внимательно рассмотрел гравированное изображение:
— Хорош!..
— В моем Самозванце много общего с Генрихом Четвертым. Подобно ему, он равнодушен к религии — оба из политических соображений отрекаются от своей веры.
— А как вы, Александр Сергеевич, вообще мыслите поставить на театральной сцене вашу трагедию? Да вот хотя бы эту сцену, с ругательствами?
— Эта сцена написана для того, чтобы зрители поняли, чем эти так называемые «христовы воины» отличаются от православных витязей!
Что до театра, то я о нем и не мечтаю. Трагедия моя — анахронизм, и для сценического её воплощения надобно переменить обычаи, нравы и понятия целых столетий…
Два мерных чугунных удара, раздавшихся в усадьбе Тригорское, ворвались в раскрытую настежь дверь баньки. Пушкин встал, потянулся всем телом.
— Я голоден, а потому хандрлив. А? Каково словечко? — невесело пошутил он. — Господа, пора обедать: в метрополии звонят…
Потеряв Пушкина в толчее святогорской ярмарки, Языков пробирался сквозь пёструю толпу, ища глазами друга. Он нашёл Александра Сергеевича у задних монастырских ворот среди нищих. Пушкин был одет в подвязанную розовой лентой белую полотняную рубаху и в серые домотканые брюки. Единственное, что отличало его от старцев и убогих, сидевших вместе с ним и певших «Лазаря», — распахнутый настежь ворот рубахи и видневшиеся из-под брюк сапоги. В правой руке Пушкин держал железную трость, которой он стучал о землю в такт напеву. Пушкин пел самозабвенно, глаза его были прикрыты. Прохожие слушали слаженно звучащий хор, бросали монеты в лежавшую у ног Пушкина шапку и отходили к ярмарочным рядам.
Увидев столь живописную картину, Языков остановился возле певцов, затем сам стал подпевать им. Услышав бас Языкова, Пушкин открыл глаза и одобрительно кивнул ему. В два голоса они закончили песню…
Пушкин поднялся, оправил рубаху, надел широкополую соломенную шляпу и бросил свою лепту в шапку. Поигрывая тростью, отошёл с Языковым от нищих…
— Ого, Александр Сергеевич, какая тяжёлая, — взвешивая железную трость Пушкина в руке, заметил Языков.
— Для твёрдости руки: чтоб не убить, если придётся стреляться… Когда вы уезжаете?
— Хорошо у вас здесь, и хозяйки Тригорского не хотят отпускать меня, но ехать надо. Теперь, после знакомства с вами, многое должно у меня получиться. Благодарю за то Провидение и вас, Александр Сергеевич!
— Я провожу вас до Пскова. Хочу освидетельствовать своё состояние здоровья и подать ещё одно прошение на высочайшее имя, через губернатора. Не могу я так больше. Мне отвратительна жизнь моя! Нет мочи моей более терпеть! Душа в комок сжалась, а сила в ней растёт невиданная: вот-вот разорвёт… Либо поднимет меня вверх, к свету, либо… Либо вниз бросит, в бездну тёмную!
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Внезапно раздался мощный раскат грома, разрывая всполохами начавшее сгущаться темнотой небо, словно Илья-пророк на огненной колеснице пронёсся над рекой и лесом. Всполохи озаряли лицо Пушкина, его прекрасные глаза…
***
Полный тяжёлых дум, Пушкин не заметил, как его догнал верный слуга Никита.
— Барин… Барин!
— Чего тебе? — Пушкин оглянулся и вдруг, посмотрев в глаза Никиты, побледнел. — Говори же… говори… не томи. Их казнили?
— Повесили. — Никита перекрестился.
— Господи, упокой их грешные души…— В глазах Пушкина выступили слезы. Он тоже осенил себя крестным знамением. — Поди, оставь меня одного.
Никита не уходил, словно хотел сказать ещё что-то. Пушкин заметил это и спросил слугу:
— Что?
— Из Жадриц свояк приехал. Говорит, к барину его Пущину Павлу Сергеевичу вчера странный гость пожаловал. Будто бы путешественник. Расспрашивал барина, барыню Генриетту Адольфовну и сестрицу ихнюю… А барин жаловался гостю, будто ты, батюшка, ходишь в русской рубахе, здороваешься за руку со знакомыми крестьянами. А приехав куда-нибудь верхом, приказываешь отпустить лошадь одну. Говоришь, мол, что всякое животное имеет право на свободу.
— Иуда!.. Хотел с меня крест сорвать… А сам в церкви Христовой на людях иконы слюнявит, Иуда!
Как с древа сорвался предатель ученик,
Диявол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной…
И сатана, привстав, с веселием на лике
Лобзанием своим насквозь прожёг уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
…Пушкин, как во сне, переступил порог баньки. Равнодушно, незряче посмотрел на скрипящую, мотающуюся от ветра дверь, на пустые тёмные сени: все было мертво, одиноко, словно душа покинула эти некогда тёплые, солнечные стены. Лишь придавленная чернильницей записка на столе, над которым под порывами залетающего в баньку ветра покачивался подвешенный за ниточку соломенный Петрушка…
Пушкин посмотрел на куклу, еле слышно пробормотал: «И я бы мог… как шут», — взял со стола записку и прочитал:
«Когда в тебе на подвиг всё готово,
В чём на земле небесный явен дар:
Могучей мысли свет и жар
И огнедышащее слово, —
Иди ты в мир — да слышит он пророка…
Да благословит Вас Господь! Ваш Николай Языков».
Пушкин вышел из баньки, прошёл мимо знакомых мест. Гром, молнии, ветер вершили в природе свой неистовый пир: травы и высокий кустарник волнами стелились по земле; деревья, размётывая листву, шатались, готовые сломиться, вырваться корнями из земли.
Пушкин опустился на землю, невидящим взором глядя вокруг себя, потом медленно повалился навзничь в траву…
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты на казнь осуждена?
Кто меня враждебной властью
Из ничтожества воззвал,
Душу мне наполнил страстью,
Ум сомненьем взволновал?..
Цели нет передо мною:
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
…В крошечной бревенчатой келье пахло сосновой смолой и елеем. Единственное решетчатое окошко, врезанное в глубокую нишу, отражало трепетный луч лампады, тускло озарявший тёмную живопись и тяжёлые, червонного золота, оклады икон… Вполоборота к киоту стоял согбенный старостью, облачённый в кожаный клобук монах. Перед старцем смиренно склонил голову странник. Его лицо было так бледно, что казалось лицом вышедшего из гроба мертвеца. В тишине кельи раздавались только тяжкие вздохи кающегося грешника и внятный шёпот старца:
«Молись. Опомнись — время, время.
Я разрешу тебя — грехов
Сложу мучительное бремя».
Свет лампады отбрасывал на стены кельи таинственные тени, как будто сгорбленная спина старца была осенена крылами. Повинуясь его повелительному жесту, Пушкин опустился на колени перед иконой Спасителя и начал молиться… Поднятой вверх рукой со сложенными перстами старец благословил Пушкина. От руки старца шёл вверх, к потолку кельи, ослепительный поток света…
Лежавший в траве Пушкин приподнялся, оглянулся назад и застыл, поражённый: прямо перед ним взметнулся от земли к небу огромный огненный столп. Привязанная к дереву лошадь сделала свечу, оборвала привязь и понесла, не разбирая дороги…
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый Серафим
На перепутьи мне явился.
Перстами лёгкими как сон
Моих зениц коснулся он.
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.
Моих ушей коснулся он, —
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний Ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье.
И он к устам моим приник,
И вырвал грешный мой язык,
И празднословный, и лукавый,
И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой.
И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул
И угль, пылающий огнём,
Во грудь отверстую водвинул.
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
***
По бесконечной анфиладе полутёмных залов Чудова дворца в Кремле Пушкина передавали «из рук в руки» все более высокие жандармские чины. Генерал Бенкендорф ввёл Пушкина в кабинет новопомазанного императора России Николая I. Опущенные на окна шторы пропускали лишь слабые лучи света. На фоне штор виднелся силуэт неподвижно стоявшего за письменным столом царя… Постепенно глаза Пушкина привыкли к полумраку.
Некоторое время Пушкин и Николай настороженно смотрели друг другу в глаза… Наконец император нарушил затянувшееся молчание:
— И ты враг твоего государя? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой?
Пушкин молчал.
— Что же ты не говоришь? Ведь я жду.
— Виноват и жду наказания.
— Я не привык спешить с наказанием! Если могу избежать этой крайности, бываю рад. Я требую от тебя, чтобы ты не принуждал меня быть строгим, чтоб ты помог мне быть снисходительным и милостивым. Ты не возразил на упрёк во вражде к твоему государю — скажи же, почему ты враг ему?
— Простите, ваше величество, что, не ответив сразу на ваш вопрос, я дал вам повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом своего государя, но был врагом абсолютной монархии.
— Вот они, плоды лицейского вольнодумства. Мечтания итальянских карбонариев, французских мартинистов и других масонов. Химеры недоваренных мыслителей из университетских аудиторий. Республика? Республика есть утопия, потому что она — состояние переходное, ненормальное, в конечном счёте всегда ведущее к диктатуре, а через неё — к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудные минуты обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказывалось настоящего руководителя. Сила страны — в сосредоточении власти; ибо где все правят — никто не правит; где всякий — законодатель, там нет ни твёрдого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!
Николай умолк, несколько раз пересёк пространство кабинета, потом продолжил:
— Россия, в её нынешнем виде, состоит из элементов несогласованных. Их сближает и спасает только самодержавие. Без неограниченной, всемогущей воли монарха не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства.
Царь остановился, посмотрел на Пушкина. Тот, внимательно слушая Николая, непроизвольно опёрся рукой о стол. Император поморщился, но, зная из прошения Пушкина о его болезни ног, сам сел в кресло и показал Пушкину рукой на стул:
— Садись, мне доложили о твоём аневризме… Так неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, вручённой мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Иначе смог ли бы я сокрушить гидру революции?
— Ваше Величество! Вы отрубили страшной гидре только одну главу. Но у неё остались другие, не менее губительные для Отечества, которые вы должны поразить тоже. Иначе это чудовище уничтожит и Россию, и вас.
Николай недоуменно поднял брови:
— Выражайся ясней!..
С первым боем часов, возвестивших о наступлении полудня, в дверь кабинета вплыли лицо и полтуловища дежурного генерала:
— Осмелюсь напомнить, Ваше Величество: вызванные вами министры все собрались… полчаса назад…
Не получив ответа, генерал отступил в приёмную и развёл руками. Низкорослый горбун в расшитом серебряной нитью мундире, министр иностранных дел России Карл Роберт Нессельроде, семенил ножками по ковру между коротающими время сановниками и, закинув маленькую головку к правому плечу, словно вопрошал их: «Каково? Как вам все это нравится?»
— Наш пиит уже заказал обед с шампанским по случаю своего возвращения, — с почти неуловимой иронией произнёс президент Академии наук Уваров, доставая часы из кармана застёгнутого по-военному на все пуговицы сюртука и сверяя их.
— Вряд ли этот безбожник оправдает милости, оказанные ему государем, — картаво прошептал Нессельроде, остановившись подле новоиспечённого шефа Третьего отделения Его Императорского Величества канцелярии графа Бенкендорфа.
— Да, он неисправим, — с напускным сожалением вздохнул в ответ Александр Христофорович. Сегодня мне подали его новые стишки, немыслимо дерзкие… Я назначил расследование…
— Россия стонет в объятиях этой гидры, находящейся подле вас! — Щеки Пушкина пылали. — Ничто не основано у них на действительных интересах России, а опирается лишь на соображения личного тщеславия, корысти, театрального эффекта. Правосудие в руках самоуправцев. Никто не уверен ни в своём достатке, ни в свободе, ни в жизни! Что ж удивительного, что нашлись люди, возмущённые зрелищем униженного и страдающего Отечества!
Царь вышел из-за стола, подошёл вплотную к Пушкину и, пристально глядя ему в глаза, спросил:
— Скажи мне, если бы ты был в Петербурге, принял ли бы ты участие в возмущении четырнадцатого декабря?
— Это было бы неизбежно, государь, — не отводя глаз, ответил Пушкин. — В заговоре были многие из моих друзей, и мне было бы невозможно не участвовать в нем.
— Ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение дворян на жизнь своего монарха?
— Нет, государь, поэтому-то, наверное, и спасло меня Провидение от участия в возмущении. Загляните в мою душу, и вы убедитесь, что всё в ней чисто и ясно! Зло в ней не гнездится, преступление не скрывается!
Откровенность Пушкина пришлась по душе Николаю. Колокольчиком он вызвал дежурного генерала и велел раздвинуть шторы. В кабинет ворвались потоки торжественного звона колоколов златоглавой Москвы и яркого солнца.
— Хочу верить тебе и верю! У тебя нет недостатка ни в благородных убеждениях, ни в чувствах… Ты очень переменился за эти годы, — произнёс император, внимательно разглядывая Пушкина, — глаза смотрят добрее. Доволен ли ты своим освобождением?
— Как не быть довольным узнику, возвращённому к жизни? — Пушкин благодарно склонил голову.
— Стихами твоими были заполнены все следственные дела… Многие указывали на тебя как на источник либеральных идей. Я приказал извлечь твои стихи из дел и уничтожить.
Николай внимательно посмотрел на Пушкина, ожидая от него какого-либо знака благодарности, но лицо его собеседника было бесстрастно. И тогда царь, повинуясь чувству, сказал, глядя Пушкину прямо в глаза:
— Мне очень нелегко, Пушкин. Хотя, ты знаешь, я не слаб… Кровь заговорщиков, обагрившая престол, пачкает мантию монарха. Но иначе поступить я не мог…
Николай задумался, надеясь на понимание. И Пушкин, в некотором замешательстве от такой откровенности царя, произнёс:
— Что ж, государь, начало царствования вашего великого прадеда тоже было омрачено мятежами и казнями. Но последовавшие за ними реформы в целом были благодетельны для России.
— Россия и сейчас требует глубокой реформы. Нужно соединение всех сил государства в одной великой передовой идее, в одном похвальном стремлении к поднятию самоуважения в народе и чувства чести в обществе. Для этого мало воли одного монарха, как бы он ни был твёрд и силен. Мне нужно содействие времени и людей. Мне, Пушкин, нужно твоё содействие… С чего бы ты начал?
— С воспитания, — уверенно ответил Пушкин. — Влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего Отечества. Воспитание или, лучше сказать, отсутствие воспитания — корень всякого зла. Надлежит защитить новое, возрастающее поколение. Ведь оно входит в свет без основательных познаний, без положительных правил; всякая мысль для него нова. Оно становится жалким повторителем первого, кто захочет сделать из него своё орудие.
— Вот ты и займись этим предметом, — прервал Пушкина Николай, — и представь мне свои соображения. Запиской. Кстати, что ты теперь пишешь?
— Почти ничего, Ваше Величество: цензура строга.
— Ну так я сам буду твоим цензором. Присылай мне всё, что напишешь. Служи Родине мыслью, словом и пером. Пиши со всей полнотой вдохновения и свободы — для современников и потомков.
После некоторого раздумья Пушкин сказал:
— Для того, чтобы знать, что лучше для России в будущем, нужно ясно увидеть, что было дурно для неё в прошлом… Хорошо бы заглянуть в закрытые архивы…
— Что бы ты хотел посмотреть?
— Многое, Ваше Величество… Для начала — документы времён государя Петра Алексеевича и Екатерины Великой… И непременно всю библиотеку безбожника Вольтера. Много напроказил он, и не только в Европе… И нас, сынов России, с детства поили его ядовитым молочком…
— Знаешь, о чём я сейчас подумал, Пушкин? Странно, но почему-то даже нас, великих князей, не допускали до этих бумаг. У меня всё равно руки до них не дойдут, покопайся там ты. Ты… единственный, кому я могу это доверить.
— Искренно благодарен Вашему Величеству за допуск к секретным архивам. Позвольте мне высказать ещё одну просьбу.
— Слушаю.
— Мне хотелось бы принять участие в кавказских делах. Там, на Кавказе, ненавидят русских. И не мудрено — мы вытеснили местные племена из привольных пастбищ. Они углубились в горы и оттуда направляют свои набеги. Нет никакого способа их усмирить, пока мы их не обезоружим, как обезоружили крымских татар. Но то чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ними наследственных распрей и мщения крови. У них убийство — простое телодвижение. Пленников они сохраняют с надеждой на выкуп, но обходятся с ними с ужасным бесчеловечием. Должно, однако ж, надеяться, что приобретение восточного края Чёрного моря, отрезав кавказские народы от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Но есть средство, более нравственное и более сообразное с просвещением нашего века. Это — проповедание Евангелия. Население Кавказа очень недавно приняло магометанскую веру. Кавказ ожидает православных миссионеров…
И наконец, простите моё прямодушие, Ваше Величество, но я, служа в Бессарабии по министерству иностранных дел, убедился в отсутствии какой-либо политики этого министерства на Востоке. Уповают только на силу оружия, что приведёт Россию к войне, и не с одной лишь слабой Персией, но и с ожесточённой Турцией. О чём только и грезят наши европейские «доброжелатели»…
— Я подумаю об этом, — Николай, протянув Пушкину руку, вместе с ним вышел в приёмную.
Проводив Пушкина взглядом до дверей, государь внятно, во всеуслышание произнес:
— Здесь только что был умнейший человек России.
Потом, отозвав Бенкендорфа в сторону, тихо сказал ему:
— Александр Христофорович, я позволил Пушкину работать в дворцовых архивах и смотреть там всё, что ему захочется. А ты, ваше сиятельство, — Николай Павлович обернулся к остолбеневшему Нессельроде, — пойдём-ка со мной…
Благовестили кремлёвские колокола, и казалось, им вторили все сорок сороков церквей белокаменной Москвы…
* * *
Василий Львович не мог оторвать взора от племянника, рассказывавшего ему о встрече с новым императором.
— Когда мне объявили приказание государя явиться к нему, душа моя омрачилась — не тревогою, нет! Но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение. Ум ожесточился эпиграммой, сердце вздрогнуло от чего-то похожего на приказ от неведомых сил, который предписывал мне роль не то республиканца Катона, не то Брута… Я же вместо надменного деспота, коего рисовало мне воображение, вместо тирана увидел человека величественно-спокойного, рыцарски-благородного. Услышал снисходительный упрёк, выраженный участливо и благосклонно.
Император не льстил мне, потому что знал, что я не ищу придворных милостей; не ослепил меня царственным блеском, потому что там, куда достигает дух мой, я привык видеть сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо кроме совести и Бога я не боюсь никого. И, однако, я должен признаться вам, дядюшка, что царю Николаю я обязан не только прощением моих проступков, но и окончательным обращением моих мыслей на путь правильный и разумный. Ибо неизвестно, сколь долго я бы ещё смотрел на мир сквозь кристалл, придающий ложную окраску простейшим истинам.
— Император не просил тебя написать оду по случаю его коронации?.. Хорошо, хорошо…— Василий Львович предупредил протестующие слова Пушкина. — Я просто не нахожу слов от счастья! Мой Александр рядом со мной, мой брат по Парнасу!
— Не возносите меня так высоко — я ваш племянник и в поэзии! — Оба весело, до слез, рассмеялись. — Что до оды, дядюшка… посмотрим… Мне, конечно, хотелось бы как-нибудь поддержать нашего нового государя.
— И дело! Поди-ка сюда, сядь рядом со мной.
Пушкин подошёл к стоявшей рядом с креслом дяди кушетке и сел на неё. Василий Львович испытующе посмотрел на племянника. Тот, предчувствуя что-то важное, затаил дыхание.
— Ты, конечно, знаешь о хранящейся в нашей семье священной реликвии — ладанке с частицей Ризы Господней. Предок наш, витязь Гаврила Олексич, был рядом с Александром Невским в Ледовом побоище, когда русские воины надолго отбили охоту у немецких псов-рыцарей покушаться военной силой на Святую Русь. Он и получил тогда, в тысяча двести сороковом году, эту ладанку из рук святого князя. С тех пор передаётся сия реликвия старшему в роду Пушкиных после смерти последнего её обладателя. Принявший её обязывается служить ежегодно обедню в праздник Положения Честной Ризы Господней в Москве… Знаешь ты также и то, что судом церковным осуждён я на жизнь безбрачную, потому детей законных от жены своей незаконной иметь не могу. Следственно, ладанка должна быть передана мною отцу твоему Сергею Львовичу. А после него должен получить её ты. Но мы с отцом твоим условились, что если наши молитвы услышит Господь и произойдёт чудо — ты возвратишь себе честь и достоинство верного престолу дворянина, кои запятнаны были твоими проступками, — то я передам священную реликвию тебе, с согласия отца твоего… Сегодня, благодарение Богу, чудо свершилось… Вставай же, иди за мной!
Василий Львович твёрдым шагом направился к киоту с иконами. Александр последовал за ним. Василий Львович достал из-за иконы Спасителя старинную шкатулку и открыл её. Внутри на бархатной подушечке лежала ладанка — потемневшая от времени и плотно запаянная круглая серебряная коробочка с ушком, в которое был продет шёлковый шнурок. На плоской поверхности ладанки были едва различимы символы веры — Всевидящее Око Господне и Святой Дух в виде распростёршего крылья голубя.
— Становись на колени, — требовательно сказал дядя.
Пушкин повиновался.
— Склони голову!.. Во славу Господа нашего Иисуса Христа прими, раб Божий Александр, эту Святыню.
Василий Львович поцеловал ладанку и надел её на шею стоящего на коленях племянника.
Потом перекрестился сам, перекрестил Александра и помог ему встать с колен.
— Родился ты в день Вознесения Господня, в чём я также усматриваю Промысел Божий и надежду на то, что тобою род Пушкиных прославлен будет. Много ещё искушений тебе предстоит… Из света в темь будешь переходить, пока верного пути не отыщешь. Бог тебе в помочь!.. И что бы ни случилось, помни, Александр: пушкинский род — одна из ветвей могучего древа народа русского. И пока Риза Господня находится в России, стране нашей никакая беда не страшна. Не увози ладанку за границу, коли нужно будет ехать туда… Когда же и тебе придёт время предстать перед Всевышним, передашь её старшему сыну.
Дверь в гостиную внезапно распахнулась, и на пороге, отмахиваясь от протестующих слуг, как от назойливых мух, появился высокий молодой красавец. Вошедший хотел было пошутить, но смекнул, что дяде с племянником не до шуток, и просто, с достоинством, поклонился:
— Простите, Василий Львович, за столь стремительное вторжение! Александр Сергеевич, друг!..
— Я всегда рад вам, Сергей Александрович, — сказал, вытирая глаза, Василий Львович. — А в день сей славный и подавно!.. Сейчас устроим пир на весь мир! Эй, люди! — загрохотал по дому голос хозяина. — Блэз!
Вбежали несколько слуг и одетый в белую рубашку и поварской колпак Влас, которого Василий Львович звал Блэзом на французский манер и которого сам обучил всем кухонным премудростям.
Были отданы необходимые распоряжения: накрыть в гостиной стол на три персоны и подать к столу то, что, как знал Василий Львович, любил не только его племянник, но и слывший гурманом Соболевский.
— К ухе, Блэз, непременно — расстегаи, а на десерт кашу гурьевскую с засахаренными фруктами. Знаете, Сергей Александрович, обратился Василий Львович к Соболевскому, беседовавшему с Пушкиным, — я во Франции много вкусных блюд едал: и устриц живых с лимончиком, и антрекоты кровавые, и птифуры, и бланманже. Но больше люблю кухню нашу, русскую. Она здоровее для желудка. И позвольте попотчевать вас не шампанским, а медовухой, по моему рецепту приготовленной.
…После ужина дядя, сославшись на усталость от пережитых им в этот день радостных событий, откланялся, и друзья возобновили разговор.
— Я сюда приехал прямо с бала. От этих балов все с ума посходили: Москва хочет показать новому императору нашему, что она и есть истинная столица России… Говорят во всеуслышанье, что ты теперь — в любимцах Николая. А недруги шепчут, что тебя зачислили в агенты с тремя тыщами рублей в день оплаты — и не ассигнациями, а золотом! — Соболевский рассмеялся. — Ты остановишься у дяди?
— Нет, наверное. Не хочу утруждать старика хлопотами. Завтра днём уеду в «Европу»… — Пушкин усмехнулся от нечаянного каламбура. — В трактир. А послезавтра хочу почитать тебе некоторые из своих новых вещей.
— Я уж, с твоего разрешения, объеду всех друзей наших и к себе приглашу, на Собачью площадку… Нащокин ещё, верно, не знает, что ты на свободе, а то примчался бы сюда непременно. Кстати, Языков здесь, в Москве. Он написал массу новых стихов, в том числе и о своём пребывании в Михайловском и Тригорском и о встречах с тобой.
— Да, уж если кому завидовать, так ему: я на Языкова очень надеюсь… Чуждый по судьбе, он мне родня по музе. Ты пригласи его, Нащокина, Аксакова, Хомяковых, Чадаева Петра Яковлевича…
— А Чаадаева зачем?
— Знаю, знаю о твоей нелюбви к его заморской спеси. Но мне важны его умные наблюдения о произведениях моих…
* * *
В большом кабинете гости расположились на креслах, диванах и даже на принесённых из людской скамейках. Присутствовавшие образовали как бы два кружка: первый сгруппировался вокруг только что вернувшегося из Европы и одетого по последней парижской моде Чаадаева; второй, главой которого оказался Языков, состоял в основном из «любомудров» и «архивных юношей» — чиновников московского архива министерства иностранных дел. Последние были одеты хотя и аккуратно, но нарочито немодно. Между этими двумя группами Пушкин читал последний монолог Годунова перед смертью:
«Подите все — оставьте одного
Царевича со мною.
Умираю;
Обнимемся, прощай, мой сын: сейчас
Ты царствовать начнёшь… о Боже, Боже!
Сейчас явлюсь перед Тобой — и душу
Мне некогда очистить покаяньем
Но чувствую — мой сын, ты мне дороже
Душевного спасенья… так и быть!»
Никого из присутствовавших чтение Пушкина не оставляло равнодушным…
«Ты с малых лет сидел со мною в Думе,
Ты знаешь ход державного правленья,
Не изменяй теченья дел. Привычка —
Душа держав…
Со временем и понемногу снова
Затягивай державные бразды.
Теперь ослабь, из рук не выпуская…
Будь милостив, доступен иноземцам,
Доверчиво их службу принимай.
Со строгостью храни устав церковный…
О милый сын, ты входишь в те лета,
Когда нам кровь волнует женский лик.
Храни, храни святую чистоту
Невинности и гордую стыдливость:
Кто чувствами в порочных наслажденьях
В младые дни привыкнул утопать,
Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,
И ум его безвременно темнеет.
В семье своей будь завсегда главою…»
После того, как Пушкин кончил читать, наступила секундная тишина. Потом раздались крики: «Ура, Пушкин!.. Качать Пушкина!.. Шампанского!..»
Сергей Александрович Соболевский провозгласил тост: «За славу и гордость русской словесности!»
— За славу и гордость России, за Пушкина! — добавил Языков.
За здравие его императорского величества государя Николая Павловича, — сказал Пушкин. — Ему обязан я тем, что нахожусь здесь с вами.
Он поднял бокал и, дождавшись внимания присутствующих, произнёс:
Я написал в честь императора стансы. Послушайте:
В надежде славы и добра
Гляжу вперёд я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлёк сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой…
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и твёрд,
И памятью, как он, незлобен.
К тосту и к начальным строкам стихотворения Пушкина не все отнеслись с пониманием. Чаадаев вообще пребывал в растерянности. Пушкин счёл нужным пояснить:
— Царь хочет произвести многие реформы на благо России и желает вполне походить на Петра Великого. Но ему могут помешать это сделать иноземцы.
— Коих царь Пётр, первый, приблизил к престолу, — убеждённо сказал Языков.
— Нам ещё многому надо научиться у европейцев, — веско произнёс Чаадаев. — Вот и вы, Александр Сергеевич, в своём «Годунове» говорите: «Будь милостив, доступен иноземцам, доверчиво их службу принимай…»
— Во-первых, все-таки слова о доверии к немцам… к иноземцам… говорю не я, а Борис Годунов. Многие почему-то путают меня с моими героями. Во-вторых, я с Годуновым не согласен, да и зачем мне вообще во всём со всеми соглашаться?! Каков бы ни был мой образ мыслей, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости. В-третьих, я высказал государю всё, что я думаю о выскочках, которые не любят ни русских, ни России, ни истории, ни славы её — это было бы ещё простительно. За русскую ласку они марают грязью священные страницы наших летописей, поносят лучших сограждан и, не довольствуясь современниками, издеваются над гробами праотцов. Кажется, государь согласился со мной.
— Дай-то Бог, — отозвался на слова Пушкина Языков, — может, хоть он отметёт от престола этих картавых шептунов и шпионов, пока они не погубили Россию. Они не позволяют русскому жить своим умом… За уши тянут нас в Европу…
Чаадаев не сдавался:
— Многие воображают какую-то особую идею для России. Между тем, в этой стране отсутствуют центры, где созревали бы плодотворные идеи, отсутствуют те знамёна, вокруг которых могли бы объединяться тесно сплочённые и внушительные массы умов. Образующее начало у нас — элемент географический; вся наша история — продукт природы тою необъятного края, который достался нам в удел. Это она рассеяла нас во всех направлениях, она внушила нам слепую покорность силе вещей, всякой власти, провозглашавшей себя нашим же владыкой.
— Я в одном согласен с вами, Пётр Яковлевич. — Пушкин встал из-за стола, на котором были разложены листы его рукописей. — Необъятная сила нашего правительства действительно основана на силе вещей. Что касается до физиономии русского, да и не только русского, а и любого другого народа вообще, то её определяет не география, но климат, образ правления и вера. Да, да, и вера: именно православие дало русскому народу его особенную физиономию и помогло сохранить себя.
— Но и отрезало его от мирового прогресса, всеобщей силой которого выступал и выступает католицизм. Православие имело у нас нечистый источник — оно заимствовано из Византии. Поэтому оно и направило нас по ложному, а не по западному пути.
— У греков мы взяли Евангелие. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до сподвижника Петра Первого, Феофана Прокоповича, с которым они уничтожили на Руси патриаршество, было достойно уважения. Оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество более всего нуждалось в единстве. Вспомните хотя бы религиозные войны во Франции при короле Генрихе Четвёртом… И потом, вы недооцениваете могучего инстинкта народа нашего, который принимает православие, даже и не анализируя его. Я и Священное Писание научился читать в псковской глуши, у русских крестьян. И мои дети будут читать со мною Библию в подлиннике.
— По-славянски? — спросил кто-то из присутствовавших.
— Да, по-славянски, — подтвердил Пушкин, — я их сам обучу этому…
— Сейчас в Москве и в Петербурге издают много всяких журналов. — Нащокин поглядел на усталые лица друзей, выхватываемые из темноты пустого кабинета неверными бликами пламени почти прогоревших поленьев камина. — Они, Александр, охотно печатают твои стихи. А уж за «Годунова» просто передерутся между собой.
— Но до этого «Годунов» должен пройти царскую цензуру… Трагедия моя была написана в царствование покойного императора, и официальная цензура её бы не пропустила. Что скажет Николай, прочитав её? — Пушкин задумался. — В любом случае, я не хочу отдавать трагедию Булгарину, в его «Северную пчелу», — он, прежде чем её напечатает, уж, верно, возьмёт из неё для собственного улья ложку-другую меду: известно мне, что сей неутомимый Фаддей Фиглярин пишет роман о Самозванце. Не хочется мне оставлять её и в Москве какому-либо журналу…
— Я понимаю вас, — поддержал Пушкина Языков. — «Годунова», конечно, напечатают, но с таким комментарием, что собьют с толку всю читающую публику, особливо ту её часть, которая не научилась ещё читать по-русски, поскольку, кроме французских романов и комедий, она другого не читала.
— Вот-вот. Вы, без сомненья, правы, Николай Михалыч. Литература у нас существует, но критики нет. У нас журналисты бранятся именем романтик, как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами — не имея понятия ни о Вольтере, ни о масонстве. Они обыкновенно говорят: это хорошо, потому что прекрасно, а это дурно, потому что скверно. И отселе их никак не выманишь. Самое глупое ругательство получает вес от волшебного влияния типографии. Мы всё думаем: как может это быть глупо или несправедливо? Ведь это напечатано!
— Надо бы нам начать издавать наш журнал, — подумав, сказал Соболевский. — Я готов взяться за коммерческую сторону дела, а ты бы, Александр Сергеевич, — за литературную.
— Это, Сергей Александрович, — самая большая мечта моя: стать хозяином своего журнала. Мочи нет как хочется! И не для барыша, а дабы сделать его как можно совершенным. Вот ведь Чаадаев верно подметил, что у нас нет центра, в котором могли бы вызревать плодотворные для России идеи. Мы — вы, я, «любомудры», тот же Чаадаев, — мы все хотим России блага, но каждый — по-своему. Я не сторонник крайностей, кои рождены противуположным пониманием исторического развития русской державы. Чтобы найти истину, надо спорить. Так говорили древние. А спор вынести в публику. Вот для чего нам нужен свой журнал. А там, Бог даст, в чём-то и соединимся… Я хочу заняться теперь русской прозою, а потому ещё более разделяю убеждение в необходимости своего журнала. Буду просить высочайшего разрешения. Надеюсь, император мне не откажет. Конечно, моего капиталу на сие предприятие не хватит — один печатный лист обходится около тридцати пяти рублей; бумага также чего-нибудь да стоит. Печать доступна не всякому…
— Насчёт бумаги и типографских машин ты не беспокойся. Я охотно займусь этой промышленностью — всё дешевле будет, чем идти на поклон к ним, — Соболевский обернулся в сторону того места, где недавно сидел Чаадаев.
— Я уверен, Александр Сергеевич, что ваших талантов многовеликих и на это поприще хватит. Что до меня, мне бы страсть как хотелось печататься в вашем журнале. А то ведь кроме официальной цензуры есть ещё одна — самой журналистской братии. По принципу: ты — мне, я — тебе, — с горечью сказал Языков.
— Да, самая мощная, самая опасная аристокрация — это аристокрация пишущих людей. Она налагает свой образ мыслей, свои предрассудки на целые поколения, на целые столетия вперёд. Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда…
Светало… Соболевский посмотрел на уставших друзей и предложил:
— А не пора ли ложиться спать? Александр Сергеевич, ты остаёшься у меня. А вечером приглашаю всех в Английский клуб — к ломберному столу.
— Я три года играл только «в дурачка» — с нянею и в бильярд — сам с собою, — ответил на предложение друга Пушкин, — и покамест дал зарок — за карточный стол не садиться.
— Проиграть боишься? Давно ль стал скопидомом? — Соболевский подмигнул Нащокину, тоже заядлому картёжнику. — Али жениться надумал?
— Только после вас обоих. Гадалка предсказала мне два изгнания, счастливую семейную жизнь и смерть от белого человека.
— Кто нагадал тебе это и когда? — озабоченно спросил Пушкина Соболевский.
— Мадам Кирхгоф, в Петербурге, в девятнадцатом году, ещё до моего отъезда в Кишинёв.
— Эта мадам — верное, и известное только особо посвящённым, орудие масонов. Её так называемые «предсказания» — в действительности точно и на много лет вперёд рассчитанные предупреждения. Ты заинтересовал масонов ещё в молодости, проявив талант свой. Масоны считают, что талантливые люди, а тем паче гении, могут сделать много больше целых армий. И они постарались как-нибудь подтвердить «предсказания» гадалки?
— Да, возвратясь домой, я нашёл у себя в тот же вечер письмо от лицейского товарища с деньгами — карточным долгом, о котором давно забыл. А один из тех, кто был у неё, на следующий день был убит сошедшим с ума казаком. Кирхгоф предсказала оба этих события.
— Верно, им, при известных твоих суевериях, надо было доказательно убедить тебя в могуществе сил Зла… Вечная память тому, безвинно убиенному… Полагаю, что и в случае твоего удаления из Петербурга, и в ссылке твоей в деревню не обошлось без влияния некоторых видных масонов.
— Ну, теперь, слава Богу, все масонские ложи в России запрещены, и я — не масон.
— Так думаешь ты, но так не считают твои бывшие «братья». Для них ты — или действующий член ложи, или исключённый из неё. Во втором случае ты должен «уснуть на Вечном Востоке», то есть умереть. Будь осторожен. Мне хорошо известны повадки самых непримиримых из них. События двадцать пятого года показали, что масонство в России лишь затаилось после запретительного указа прежнего царя. И новому не дали и не дадут вырвать масонство с корнем.
— Как бы то ни было, друзья, два изгнания у меня позади. Теперь, наконец, должно начаться счастье!..
Безумных дней угасшее веселье
Мне тяжело, как смутное похмелье.
Но, как вино, — печаль минувших дней
В моей душе чем старе, тем сильней.
Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.
Но не хочу, о други, умирать;
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;
И ведаю, мне будут наслажденья
Меж горестей, забот и треволненья…
* * *
Имбирно-красен был в эту осеннюю пору Царскосельский парк. Увядание природы было пышно и по-царски величаво: листья золотым дождём покрывали землю. В разлитой вокруг тишине были слышны только шелест ветра в листьях да крики ворон на ветках.
Наташа с наслаждением ела ягоды с ладони мужа. Счастливая, с перепачканным соком ртом, она улыбалась, щурилась от ласкового осеннего солнышка. Весело жуя ягоды, приникла устами к губам Пушкина… Зачерпнула из корзинки пригоршню ягод и протянула ладонь мужу. Тот, слизнув с Наташиной ладони ягоды, поцеловал её руку и положил себе на сердце.
— Ой, как стучит, — испуганно прошептала Наташа.
— То так, то пятак, то денежка…— Пушкин потянулся к устам жены, но она внезапно уклонилась, вскочила и, словно приглашая догонять её, побежала.
Юная и резвая Наташа пряталась за деревьями, и настичь её было непросто. Увлечённые игрой молодожёны не замечали ничего вокруг и едва не столкнулись с прогуливавшимися рука об руку по тенистой аллее графом Нессельроде и нидерландским посланником, сорокалетним рыжим бароном Якобом Геккерном. Сановная чета оторопело, словно застигнутая врасплох, посмотрела на резвящихся молодых людей. Пушкин сказал «пардон» и, приняв степенный вид, увлёк жену на другую тропинку. Отойдя на несколько шагов от Нессельроде и Геккерна, молодые весело рассмеялись и возобновили свою игру.
Министр иностранных дел России неодобрительно покачал головой и, понизив голос, сказал Геккерну:
— Барон, нам никак не удаётся устранить влияние сего пиита на царя. Через графа Бенкендорфа мы внушили императору мысль о том, что просвещение народа опасно для общего спокойствия государства, чем дезавуировали записку Пушкина. Инспирировали дело о сделанном Пушкиным переводе стихов французского поэта Шенье, представив их страшащемуся заговоров императору как призыв к революции. Но Пушкин умело оправдался, и нам удалось только добиться установления за ним секретного надзора полиции. Тогда мы затеяли новое дело — о некоей поэмке «Гаврилиада», весьма кощунственной, с точки зрения господствующего в этой стране язычества, которое они называют православием. Зная, что она написана пушкинским слогом, но не Пушкиным, а князем Дмитрием Горчаковым, мы объявили Пушкина её автором, подбросив список церковным властям. Но и в этом случае мы потерпели поражение: Николай поверил Пушкину на честное слово, что ни в одном из его сочинений нет следов безверия или кощунства над религиею и что «Гаврилиада» написана не им…
Геккерн сочувственно кивнул головой, однако слишком, по его мнению, спокойный тон собеседника начал раздражать его:
— Брат Карл, мне поручено выразить вам неудовольствие Капитула Ордена кавказской поездкой Пушкина. Слишком важны на Кавказе интересы Запада, чтобы ставить их под возможный удар советами царю этого неглупого, к сожалению, человека. Пушкин со многими делится своими непосредственными впечатлениями, не согласующимися с выгодной для нас информацией, которой снабжает императора ваше министерство.
Я попросил от Пушкина — ведь он до недавнего времени числился служащим по министерству иностранных дел — дать подробный отчёт о его путешествии в действующую армию и сказал ему, что доложу основное царю. Чего, разумеется, я не сделал. Царь Николай был в отъезде. А генерал Бенкендорф от царского имени выразил недовольство самовольной поездкой Пушкина. Будто не знает, что в России нельзя без ведома властей шагу сделать, тем более выписать себе подорожную, да ещё в действующую армию. Между нами, барон, — Нессельроде понизил голос до шёпота и оглянулся туда, куда недавно скрылся Пушкин с молодой женой, — эту поездку негласно организовал и помог совершить я.
Увидев недоумение на лице барона, министр поспешил объясниться:
— Зная, что Пушкин обязательно будет рваться в передовые линии, я принял меры, чтобы случайная пуля горца отправила нашего бывшего «брата» к праотцам. Но…
— Что «но»?
— Но этот дурак Паскевич, командующий русской армией на Кавказе, ожидая от Пушкина хвалебной оды, решил не подвергать опасности его жизнь и после первой же стычки с горцами удалил с фронта! Не убивать же «поэта» в тылу! Хотя… Впрочем, я был уверен в том, что удастся это сделать более натуральным способом. Паскевич, сам того не ведая, нарушил мои планы.
Министр и посланник сели на скамейку, стоявшую под почти голым, без опавшей листвы, деревом. Геккерн закрыл глаза и откинул голову назад, на спинку скамейки. И он, и сгорбившийся Нессельроде были похожими в своих фраках на сидевших на ветках и разгуливавших по тропинкам сада ворон.
— А жена Пушкина… очень, очень мила, — задумчиво произнёс барон. — И они оба влюблены друг в друга, как два голубка. Слышал я, что император выразил желание видеть эту красавицу при дворе. Она неопытна, Пушкин ревнив. Всё это даёт нам определённые перспективы… А пока надо создать мнение, что Пушкин сделался царедворцем и готов всем пожертвовать ради царских милостей…
***
Пушкин открыл глаза. Со стены на него смотрели три изображения: Спаситель, Богоматерь с младенцем Христом и под ними — его Наташа. Строгая причёска, изящная бриллиантовая фероньерка посреди лба, бездонные опалы чуть раскосых глаз…
В простом углу моём, средь медленных трудов,
Одной картины я желал быть вечно зритель,
Одной: чтоб на меня с холста, как с облаков,
Пречистая и наш Божественный Спаситель —
Она с величием, Он с разумом в очах —
Взирали, кроткие, во славе и лучах,
Одни, без ангелов, под пальмою Сиона.
Исполнились мои желания.
Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна…
— …Чистейшей прелести чистейший образец, — прошептал Пушкин и снова закрыл глаза.
Трепетные, тонкие, прохладные пальцы легли на его голову, пробежали по волнистым, курчавым волосам. Пушкин перехватил руку жены и поцеловал ладонь.
— Не бойся, я сейчас уйду… не стану мешать тебе…
Она опустилась на медвежью шкуру, лежавшую на полу, прижалась подбородком к его колену.
— Ну что ты, душа моя. — Пушкин нежно погладил жену по голове, коснулся кончиками пальцев фарфорово светящейся щеки. — Я очень рад тебе. Иногда я гляжу на тебя и удивляюсь: за что мне, грешному, Бог послал такое сокровище? Я сразу же увидел в тебе идеал не только красоты — это разглядели все, — но и души, которую я люблю даже более твоего прекрасного лица… Я сейчас обдумываю проект литературного журнала. Не знаю, кого взять себе в компаньоны. После того, как царь приблизил меня к себе, многие отвернулись от меня, даже те, кого я считал друзьями. Они нарекли меня искателем наград и привилегий у трона. Но совестью я чист, ты это лучше всех знаешь. Кстати, и твои победы в свете вызывают зависть. Но я хочу и сделаю всё, чтобы ты блистала красотой и умом, дарами, которыми столь щедро наградил тебя Господь.
— Пушкин, порой мне кажется, что я делаю что-то не так. Особенно когда тебя нет рядом со мною. Я… я не могу без тебя… Без тебя пусто…— Наташа прижалась губами к руке мужа. Когда она подняла взор, Пушкин заметил в её глазах слёзы. — Я люблю тебя.
— Царица моя… Ведь я не молод и не красив… Что ты нашла во мне, моя мадонна?..
— Твоё сердце, — прошептала Наташа, не стесняясь слез.
Пушкин пальцами смахнул слезинки с её щёк:
— Почему же ты плачешь, душа моя?
— Последнее время мне очень тревожно.
— Не тревожься, мой ангел, — остановил её Пушкин, — я ведаю всё.
Замерев, Наталья Николаевна неотрывно, глубоко посмотрела в глаза мужа, затем выдохнула:
— Пушкин, ты… Ты — святой!
— Ну что ты, Наташа, Господь с тобой.
— Молчи, Пушкин, я знаю. Когда-нибудь это узнают все.
Закрыв глаза, Наталья Николаевна прижалась лицом к коленям Пушкина…
***
Поигрывая тростью, Пушкин брёл по одной из аллей Летнего сада, между Петровским дворцом и Цепным мостом. Увлечённый своими мыслями, он не заметил шедшего ему навстречу царя Николая: ветер в это раннее хмурое утро скрывал своим шумом шаги. Кроме императора и Пушкина, в саду никого не было. Царь, первый увидев Пушкина, окликнул его и подозвал к себе:
— Пушкин!.. Поговорим? Я часто встречаю тебя здесь в это время. Что, тебе тоже не спится?
— Я, государь, вообще люблю ходить пешком, особенно по утрам. Что до Летнего сада, то это — мой огород. — Пушкин засмеялся.— Здесь, среди этих древних статуй, нахожу я порою плоды вдохновения. А дома мне остаётся только перенести их на бумагу.
Николай улыбнулся шутке и произнёс:
— Ты и разговоры наши с тобой записываешь?
— Да, для памяти. Но обещаю Вашему Величеству сжечь свои заметки перед смертью, чтобы какой-нибудь умник не захотел вдруг обнародовать их и тем нанести вред вам, вам, кому я предан душою и к кому питаю искреннее уважение.
— Ты умрёшь после меня, но, во всяком случае, благодарю тебя. Про наши же с тобой беседы говори только с людьми верными, например с Жуковским. Иначе скажут, что ты ищешь милостей, хочешь войти ко мне в доверие и интриговать, а это тебе повредит.
Пушкин, задумавшись, согласился с царём:
— Да, уже говорят об этом. И те, кто называл себя моими друзьями. Пришлось даже сочинить послание к ним.
— Я читал его. И нахожу, что оно написано превосходно. Почти всё в нём согласно с моими мыслями. Я-то знаю, что у тебя намерения хорошие, но твои недоброжелатели… Они увидели в послании твоём желание руководить мною. К примеру, в тех строках, где ты возмущаешься тем, что тебя считают льстецом:
Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: презирай народ,
Глуши природы голос нежный.
Он скажет: просвещенья плод —
Разврат и некий дух мятежный!
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А Небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Так, кажется?
— У вас хорошая память, государь.
— Да, я помню многие из твоих поэм.
— А что же в них вам нравится более всего?
— Сцена из пьесы о Годунове, та, где Борис даёт советы сыну, советы отца-государя; недурна и сцена монаха Пимена. И, конечно, твой «Пророк». Мне недавно читала его одна из фрейлин, Россети, потому что я немного подзабыл его. Это — настоящий Пророк. Она же сказала мне, что ты постоянно читаешь Библию по-славянски. Как ты прав! Какая там поэзия! Что касается «Годунова», ты можешь издать его, ничего в нём не меняя. Но только без моего официального одобрения, под личную твою ответственность. Твои литературные недоброжелатели обращают внимание окружающих меня сановников на то или иное место пьесы, находя в них какие-то намёки, коих сам я, признаться, не вижу… Монолог царя Бориса перед смертью — чудо! И, между нами, я всегда держу его под рукой, чтобы изложить в том же смысле завещание сыну, наследнику престола. Мне придётся ехать в Польшу, оставив его здесь: там неспокойно.
— Да, поляки хотят независимости, не понимая того, что географическое положение их страны — между Россией и Западом — делает Польшу, вопреки их честолюбивым намерениям, заложником той или другой стороны. Их мятежные руководители забывают о том, что и поляки, и русские — славяне и что независимость Польши отдаст на деле польский народ в услужение Франции или Англии, коим Польша нужна как средство давления на Россию.
—Чтобы воспрепятствовать этому, нужны решительные меры. Я готовлю их.
— Но не только военные, государь. Надо предоставить Польше некоторые особые права, не допуская одного, но главного, — выйти из России и сделаться игрушкой Запада…
— А что это у тебя за пуговица вделана в рукоять трости?
— От мундира царя Петра.
— Твоя поэма «Полтава» — шедевр, а ты знаешь, что Пётр Великий — мой герой! Стихи «Полтавы» дивные, это так же грандиозно, как «Илиада» Гомера. И, кстати, ты на примере изменившего Петру гетмана Украйны Мазепы указываешь судьбу тех, кто хочет пойти по его стопам… Ну, будь здоров, Пушкин. Я жду твоих новых стихов. И не забудь того, что я тебе сказал. Всех тех, с кем я разговариваю и кого отличаю, считают интриганами. Мне известно всё, что говорят и даже пишут. Австрийский посол граф Фикельмон в своём секретном донесении правительству хорошо отзывается о твоём знании внешней политики России… Не стоит, однако, говорить с иностранцами обо всем откровенно… А ты бы хотел вернуться на службу в министерство иностранных дел?
— Простите, государь, мою откровенность — мне неприятен граф Нессельроде.
— Мало ли что мне неприятно! Лишь бы оно служило мне и России. — Видя, что Пушкин хочет что-то возразить, Николай сказал повелительно:
— Будешь числиться по министерству иностранных дел, а заниматься тем, чем хочешь. Помнится, ты изъявлял желание писать историю Петра…
Не дожидаясь ответа, царь благосклонно кивнул Пушкину, тот учтиво наклонил голову, и они разошлись в разные стороны аллеи Летнего сада… Пушкин в добром расположении духа улыбался, поигрывая тростью…
Я возмужал среди печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
Теперь утих дремотою минутной
И отразил небесную лазурь.
Надолго ли?.. а кажется, прошли
Дни мрачных бурь, дни горьких искушений…
***
— Наконец-то, Наташа. Я уж хотел за тобой подниматься. — Одетый в шубу Пушкин подал накидку жене, сбежавшей вниз по широкой мраморной лестнице, спускавшейся багрово-красной ковровой дорожкой в вестибюль Зимнего дворца.— Правда, наш экипаж всё не подают. Верно, комендант Мартынов снова посадил нашего Ваньку на обвахту. Уж полвека комендантское место занято дураками, но такой скотины, каков Мартынов, мы ещё не видали.
Военная молодёжь, стоявшая вокруг и восторженно глядевшая на красавицу Наталью Николаевну, дружно захохотала. Слуга в ливрее громко крикнул:
— Карету господина Пушкина!
— Какого Пушкина? — раздалось в ответ.
— Сочинителя, — уточнил лакей.
Пушкин недовольно поморщился и увлёк жену с крыльца.
Стоявшие невдалеке, за цепью жандармов, люди, увидев Пушкиных, закричали:
— Пушкин! Пушкин! Браво, Пушкин!
Смущённый Александр Сергеевич, помахав рукой, поклонился и вошёл за Натальей Николаевной в экипаж. Карета тронулась. Медленно проезжая сквозь толпу, Пушкин видел аплодирующих ему людей. Те, кто бежал к дворцу, спрашивали других: «Кто там — император?» — «Нет, Пушкин! Пушкин!»
Триумфальный отъезд Пушкина наблюдали и сидевшие в своих экипажах вельможи. Люди, запрудившие Дворцовую набережную и оборотившиеся вслед пушкинской карете, мешали разъезду знатных особ и не обращали внимания на окрики жандармов. В окнах раззолоченных карет были видны недовольные задержкой лица. В одной из них беседовали граф Нессельроде и барон Геккерн. Заметив, что карета не трогается с места, Нессельроде, открыв дверцу, ткнул тростью в спину кучера: «Пошоль, болван! Дави этот быдло!»
…В проносившемся по заснеженному Петербургу экипаже Пушкин и Натали устало прижались друг к другу. Александр Сергеевич взял руку жены и поцеловал изящный изгиб кисти. Но глаза его были невеселы…
К доброжелательству досель я не привык —
Смешон, участия кто требует у света!
Холодная толпа взирает на поэта,
Как на заезжего фигляра: если он
Глубоко выразит сердечный, тяжкий стон
И выстраданный стих, пронзительно-унылый,
Ударит по сердцам с неведомою силой, —
Она в ладони бьёт и хвалит, иль порой
Неблагосклонною кивает головой.
Постигнет ли певца внезапное волненье,
Утрата скорбная, изгнанье, заточенье, —
«Тем лучше, — говорят любители искусств, —
Тем лучше! наберёт он новых дум и чувств…»
***
Покои принца Прусского в берлинском королевском дворце напоминали музей оружия: все стены были увешаны старинными мушкетами, алебардами, мечами, шпагами… По углам зала, как часовые на посту, стояли манекены в полном рыцарском облачении. Вокруг стола, за которым сидели принц и его два гостя, так же неподвижно, с каменными лицами, застыли слуги. Принц был оживлён, по обыкновению много пил из серебряного кубка.
Одним из гостей был нидерландский посол в России Геккерн, другим — молодой, высокий, отлично сложенный и довольно красивый блондин с холодными голубыми глазами.
— Я, брат Якоб, выполняю волю Ордена — даю нашему протеже не только мои рекомендации, но и письмо к русской императрице от её брата, наследного принца Вильгельма. Думаю, этого будет достаточно, чтобы определить господина Дантеса в царскую гвардию. — Принц кивнул в сторону молодого человека. — А дальше — уже ваша работа… Мне очень приятно, мсье Дантес, что вы не замедлили прибыть сюда, дабы помочь нашему общему делу. Я много слышал от братьев о вашем отце и дяде, славном командоре Ордена тамплиеров.
— Да, — ответил польщённый Дантес, — замок в Сульце и приличное состояние, доставшиеся моему отцу, — наследие дяди. Друзья дяди, незаметно для непосвящённых, помогли отцу значительно увеличить наше состояние. — Заметив, что принц с интересом рассматривает на его правой руке массивный перстень с барельефом Генриха IV, Дантес горделиво пояснил: — Эго тоже подарок моего дяди.
— Однако не следует говорить обо всем этом в России. Вы, особенно поначалу, должны не выделяться из среды своих товарищей, а даже наоборот, вызывать желание покровительствовать бедному офицеру, выгнанному из Сен-Сирской военной школы за приверженность к свергнутому французскому королю.
— Для этого я расскажу «по секрету» нашему брату графу Нессельроде, а ещё лучше графине, его жене, что господин Дантес беден. — Геккерн постучал поросшими рыжими волосами пальцами по столу. — Сам он напишет несколько писем отцу во Францию с жалобой на отсутствие денег… Письма иностранных подданных в России перлюстрируют, и мы их сделаем достоянием гласности. Кроме того, решено, что вместе с господином Дантесом в русскую армию будет принят ещё один иностранец, некто маркиз де Пина. Этого последнего мы дискредитируем, чтобы он не мешал карьере нашего молодого друга, который на таком фоне будет выглядеть ещё лучше.
— Вы собираетесь помогать мсье Дантесу открыто? Это может кое-кого насторожить… Впрочем, руководство вашими действиями в России будет по-прежнему осуществляться ложей «Великих помазанников Божиих». Вот и причина выпить за тех, чьими руками, простите, чьими мизинцами мы имеем честь быть. За наших высших просветлённых братьев! За процветание Ордена!
Принц встал и опрокинул в себя содержимое кубка. Вместе с ним поднялись и выпили до конца свои кубки и Геккерн с Дантесом.
— Отвечу теперь на ваш вопрос, принц, — произнес, выдержав приличествующую тосту паузу, барон Геккерн. — Во-первых, мы, я и господин Дантес, выедем из Берлина порознь, а в Россию въедем вместе, как бы случайно познакомившись в одном малоизвестном немецком городке. Во- вторых, мне велено усыновить Жоржа, — Геккерн плотоядно взглянул на молодого человека, оценивая его. — Так будет легче ввести его в высший свет Петербурга, хотя, конечно, это будет мнимое усыновление: с его отцом, моим давним товарищем, мы обо всем договорились.
— Ну, ещё раз за успех! — Принц снова, в который раз за вечер, поднял кубок с вином. — С вашими данными, мсье Дантес, успех вам обеспечен. Я имею в виду не только конечную цель, о которой в надлежащей мере осведомлён, но и средства к её достижению.
— Да, Жорж — поистине лучший стрелок Европы и охотник… до женских прелестей.
— Я тоже, в меру моих сил, руководствуюсь одним из принципов вольных каменщиков: «Все более можно влиять на мировые события через посредство женщин». В той морозной стране, куда направляетесь вы и куда вскоре отправляют и меня, женщины весьма привлекательны. А многие из них ещё и благосклонны к иностранцам…— Заглянув в свой пустой кубок, принц крикнул лакеям:
— Что стоите, как истуканы?! — И, дождавшись, когда его кубок вновь наполнят до краёв, пояснил гостям: — Я тут поучил палкой одного из этих баранов. А он — возьми да помри. Королевский суд приговорил меня к пожизненному заключению в крепости. Ха-ха-ха! Вот я и сижу здесь под домашним арестом и жду ответа императора Николая отцу моему с соизволением приехать в Россию и переждать год-другой, пока это дело забудется. За встречу там и за удачную охоту!..
***
На рауте у австрийского посланника графа Фикельмона, улучив момент, когда плечистая графиня Нессельроде отошла от своего тщедушного супруга, беседовавшего с бароном Геккерном и объявившимся в Петербурге, постаревшим за прошедшие годы, князем Суццо, Пушкин стал на её пути и громко произнёс:
— Я не хочу, графиня, чтоб моя жена ездила туда, где я сам не бываю.
— О чём вы, господин Пушкин? — спросила графиня по-французски, приняв невинно-удивлённый вид и стараясь ретироваться от бестактного пиита.
Пушкин повысил голос:
— Подождите, Марья Дмитриевна, я ещё не всё сказал.
Опасаясь скандала, графиня была вынуждена задержаться.
— Вы что, графиня, русского языка уже не понимаете? Я запрещаю вам играть в отношении моей жены роль сводни, которую только и могли дать вам в Аничковом дворце, и таскать её туда без моего ведома.
Пушкин, повернувшись спиной к графине, направился к Жуковскому и сказал ему, кивая на Нессельродиху:
— Эта брюшистая и грудастая труперда превзошла своего папашу, взяточника Гурьева. Она не только сводничает, но и председательствует в Петербурге на заседаниях ареопага космополитов, который собирается также в сен-жерменском предместье Парижа и в салоне Меттерниха в Вене.
— Здравствуйте, господин Пушкин. Не узнаёте меня? — из толчеи выплыло лицо поседевшего и потрёпанного бывшего молдавского господаря.
— Не имею чести, — сухо ответил Пушкин, хотя, конечно, признал эту незабываемую личность.
— Князь Суццо… Пятнадцать лет назад мы встречались в Кишинёве. Вы были у меня вместе…
— С полковником Пестелем, — подхватил Пушкин.
— Да, да, но прошу вас, тише, — смутившись, перешёл на шёпот князь. — Видите ли, я теперь являюсь посланником Греции во Франции.
— А в России вы кем? Путешественником?
— Наши общие друзья в Париже…
— Вы знакомы с моими друзьями в Париже? — удивился Пушкин.
— Не только с друзьями, с нашими братьями… Господа Шамбоно, Майглер, Миттергофер…
— Брат у меня один — штабс-капитан Лев Сергеевич Пушкин, других братьев никогда не имел.
Пушкин говорил резко, давая понять, что не намерен далее продолжать разговор, но князь не отставал:
— Однако вы с Пестелем помогли нам тогда, и ваше правительство вряд ли похвалило бы вас, узнав об этом.
— Напрасные намёки, князь. — Пушкин рассмеялся. — Ведь мы с полковником Пестелем вас тогда обманули, представя императору Александру наше общее с ним мнение, что поднятое вами в Молдове движение есть лишь отрасль итальянского масонства. Оно сыграло на руку туркам, дав им повод расправиться с истинно народным восстанием, видевшим своего грядущего освободителя в русском народе, а не в вас, кого те же турки посадили на молдавский престол. Но и вы, князь, были лишь пешкой в игре европейской мрази. Впрочем, вижу, что ваши хозяева вас не забыли — сделали молдаванина греческим послом.
Теряя самообладание, бывший молдавский господарь прошептал Пушкину:
— Ваш Пестель заплатил за это головой. Берегитесь и вы. Наши, как вы изволили пошутить, хозяева ничего не забывают. Помните: «Страшись думать, что сия клятва менее священна даваемых тобою в гражданском обществе. Ты был свободен, когда произносил её, но уже не свободен нарушить клятву, тебя связующую»?!..
В нидерландском посольстве в России Геккерн показывал Дантесу одну из купленных задёшево в России бронзовых статуэток, богиню Флору с венком из цветов на голове:
— Я рассчитываю получить за неё в Голландии у местных антикваров кучу гульденов. Я вывожу из этой варварской страны находящиеся здесь в изобилии произведения искусства, а ввожу в неё наш ром и другие спиртные напитки. Русская таможня несколько раз пыталась остановить мои грузы. В прошлом месяце я чуть было не лишился нескольких ящиков вина. Но я пожаловался графу Нессельроде, и всё было пропущено. Впрочем, милый, это не должно тебя касаться. Как твои успехи?
— Я познакомился с Пушкиным и получил от него разрешение бывать с визитами. Но его жена обращает на меня внимание не больше, чем на других.
— Мне ли, старику, учить тебя! — Геккерн ласково погладил Дантеса по колену. — Она близорука. Постарайся поэтому находиться как можно ближе к ней. Приглашай танцевать, говори ей лестные вещи: уши женщины открыты лести. Влюби в себя кого-нибудь из её подруг: женщины ревнивы к успеху других. Поволочись, наконец, за её сестрицей Катрин — вот тебе ещё одно верное средство.
— За этой перезревшей дурой?!
— Жорж, для достижения цели хороши все средства. Если будет необходимо, ты даже женишься на этой дуре или на любой другой из тех, на кого я укажу. Впрочем, пока до этого дело не дошло. Но не забывай, что ты в России не для того, чтобы делать карьеру офицера: ты слишком ленив для этого. Умудрился за год получить полтора десятка взысканий по кавалергардскому полку. Если бы ты был русским, тебя давно бы перевели в армейский полк, а там, глядишь, отправили на кавказский фронт, и не в штаб, а на передовую. Ну, не пугайся, не пугайся. Ты хорош на дворцовом паркете, а это многими здесь ценится больше настоящей службы… Как ты красив… мой мальчик!..
***
Верхняя пуговица мундира государя была расстёгнута, что свидетельствовало о его особом расположении к гостю. Свободно сидя в кресле, Николай Павлович продолжал доставлявшую ему явное удовольствие беседу:
— Между прочим, именно мой прадед Пётр Великий первый привлёк иностранцев к управлению державой, и они верно служили ему.
— К несчастью, он первый и уравнял их права с правами наших старинных дворян. — Пушкин шутливо улыбнулся: — Впрочем, все Романовы уравнители и… революционеры.
— Ты меня жалуешь в якобинцы?! Благодарю.
— О нет, Ваше Величество. Я лишь хотел сказать, что дворянство должно быть потомственным. Только тогда оно может быть мощным защитником народа и его предстателем перед высшей властью. Царь Пётр уничтожил дворянство введением чинов, дающих на него право, Анна Иоанновна — упразднением майоратств, что привело к бесконечным раздроблениям имений и, следственно, к обнищанию дворян. Древнее русское дворянство упало в неизвестность. Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на Сенатской площади четырнадцатого декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много… Дворянство должно быть недоступно иначе как по вашей монаршей воле. Вы должны стоять выше всех и даже выше самого закона, но лишь вы один. Государство без полномощного монарха — автомат: много-много, если оно достигнет того, чего достигли Соединённые Штаты. А что такое Соединённые Штаты? Мертвечина. Человек в них выветрился до того, что и выеденного яйца не стоит. Их просторы будут застроены торгашами, для которых власть денег будет превыше всего…
— Однако я вижу, что взгляды твои на монархию переменились.
— Так ведь одни глупцы не меняются, — Пушкин вздохнул, — да ещё мои литературные недруги, кои меня, потомственного дворянина, обливают грязью и кои находятся на содержании Третьего отделения.
— Ты имеешь в виду Булгарина? Да, его нападки на тебя превышают границы приличий. Я повелел графу Бенкендорфу наказать его, а по открытии злого умысла в его действиях — запретить его журнал. Кстати, генерал говорил мне о том, что ты отказался сотрудничать с ним…
— С Булгариным, государь, я и сам справлюсь. Да и рассержен я не на факт его выступления против меня — нападения на общественных лиц и оправдания сих последних суть важнейший шаг к гласности прений, к одному из главнейших условий образованных обществ, — а на неприличие его выражений. Что до жандармской службы, то я надеюсь принести пользу России на иных поприщах.
— Каких?
— Я пытаюсь собрать вокруг своего журнала лучших наших литераторов, людей науки и… просто умных людей, чьё мнение по тем или иным вопросам будет интересно, а главное, полезно для публики… Надо приучить её к серьёзному чтению…
— Ты, Пушкин, конечно, слышал о предложенной министром Уваровым формуле «самодержавие, православие, народность»? Что скажешь о ней?
— Эту формулу не господин Уваров придумал; она созрела в умах как та объединительная идея, о которой вы, ваше величество, говорили мне ещё во время нашей первой встречи. Слов нет, сама формула хороша. Плохо то, что она высказана через Уварова, личность, мало сказать, лживую, о чем знают все…
Николай поднялся, застегнул на мундире верхнюю пуговицу, что означало завершение беседы, потом произнёс:
— Бог с ним, с Уваровым… Что касается твоего отказа сотрудничать с Третьим отделением, то это — твоё дело, но должен заметить тебе, что служба сия отменно важна: она обеспечивает безопасность внутри государства и следит за порядком в нем.
— Плохо следит, Ваше Величество, — возразил Пушкин. — Атакуют и грабят даже под вашими окнами на Дворцовой площади. Полиция, видно, занимается политикой, а не ворами и мостовою…
Кивком головы Николай отпустил Пушкина. По лицу царя, глядевшего в спину покидавшего кабинет Пушкина, было видно, что от его благодушного настроения не осталось и следа…
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова…
Все это, видите ль, слова, слова, слова.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними. Никому
Отчёта не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…
В приёмной императора топтались, выражая всем своим видом недовольство затянувшейся аудиенцией камер-юнкера Пушкина, министры и другие придворные. Возмущение перекатывалось от одной группы сановников к другой. Собравшиеся вокруг графа Нессельроде интересовались, почему он не сделал в своё время «выволочки» Пушкину за его самовольную поездку в Арзрум. Другие лицемерно поздравляли министра народного просвещения Уварова с выздоровлением его деверя, богача графа Шереметева, и выражали возмущение стихами Пушкина «На выздоровление Лукулла». Третьи обсуждали тот совершенно недопустимый факт, что «царский любимчик» посмел явиться ко двору не в камер-юнкерском мундире, а во фраке…
Ропот разом смолк, когда двери кабинета царя распахнулись и из них вышел с гордо поднятой головой Пушкин. Все взоры были направлены на него. Шествуя сквозь строй сановников, Пушкин краем глаза приметил, что министры Нессельроде и Уваров делают вид, будто не замечают его. Граф Бенкендорф, напротив, сам выступил навстречу поэту.
— Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, за дозволение посещать особые архивы. — Пушкин наклонил голову в знак признательности.
— Благодарите государя, Александр Сергеевич. — Граф улыбнулся и конфиденциально шепнул: — Вы видели, как на вас разобиделся Сергей Семёнович?
— За что же он обиделся?
— А ваши стихи про «Лукулла»?.. «Жену обсчитывать не буду и воровать уже забуду казённые дрова», а? — Бенкендорф лукаво улыбнулся. — На кого это написано?
— На вас.
Александр Христофорович удивлённо округлил глаза.
— Вот видите, — улыбнулся, в свою очередь, Пушкин, — вы не верите. Отчего же другой верит, что это на него?..
Снова тучи надо мною
Собралися в вышине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне…
Бурей жизни утомлённый,
Равнодушно бури жду:
Может быть, ещё спасённый,
Снова пристань я найду…
Но, предчувствуя разлуку,
Неизбежный, грозный час,
Сжать твою, мой ангел, руку
Я спешу в последний раз…
***
— Дурно, брат Войныч, делить себя только между женой и Английским клобом… Тройка! — Пушкин с радостью открыл каргу. — Эх, ещё бы семёрку и туза! В Петербурге моя «Пиковая дама» в большой моде. Молодёжь понтирует на эти три карты. Видите, Владимир Иванович, — обратился он к Далю, — Войныч опять нахмурился, видать, нездоров. Вы бы его полечили, право. Знаешь, Войныч, — он положил руку на плечо Нащокина, — если умрёшь скоро, так я подыскал тебе в Михайловском могилку сухую, песчаную, чтобы тебе и мёртвому было хорошо, а когда я умру – меня положат рядом с тобой. Только прежде я роман закончу, да такой, что на него и чужие залюбуются, — о царе Петре.
— В стихах? — спросил Даль.
— В прозе. Я вполне покажу в нём наконец настоящего царя Петра, поднявшего Россию на дыбы над самой бездной. Мощное самодержавие Петра крутым поворотом ниспровергло все старое в России и разлило по ней европейское влияние. Вы, Владимир Иванович, занимаетесь народным русским языком, и вам, наверное, интересно будет узнать, что этот оборот огромных колёс государства вызвал общее презрение ко всему старому, народному, включая и народную поэзию, столь живо проявившуюся в грустных песнях, в сказках и в летописях…
— С нетерпением буду ожидать появления вашего романа.
— Боюсь, что напечатать его будет невозможно.
— По какой причине? — спросил сидевший в кресле и вытянувший далеко вперёд ноги Соболевский.
— По той, Сергей Александрович, что иноземцы, коих развелось вокруг царского трона видимо-невидимо, не захотят услышать о себе правды. А я, первый в России допущенный к архиву царя Петра, не вправе скрывать её от российской истории и от потомков.
— Приеду из Европы — мы с тобой решим и этот вопрос. Если будет невозможно напечатать твой роман здесь, сделаем это за границей. У меня там много друзей. — Соболевский, как всегда, говорил по-деловому, с оптимизмом.
— Нет, Сергей Александрович, этого я позволить себе не могу. Это противу правил чести. Я не хочу нанести вреда престолу и России, не хочу оказаться неблагодарным императору.
— Тогда, коли что, отдашь мне рукопись на хранение. Я сделаю так, чтобы она не пропала для потомства…
— А мы, Александр Сергеевич, частенько вспоминали вас в польском походе, — сказал Даль, собирая карты, — вас и ваши стихи. Вы отмели клеветы на русскую армию, на Россию, открыли нам глаза на нашу миссию:
Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь,
За кем наследие Богдана?
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?..
Даль умолк. Но сидевший до этого молча Нащокин подхватил:
О чём шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос…
Для вас безмолвны Кремль и Прага,
Бессмысленно прельщает вас
Борьбы отчаянной отвага —
И ненавидите вы нас…
Так высылайте к нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.
— Никогда не предполагал в своём друге таланта декламатора. — Пушкин отложил карты, поднялся. Сказал с сожалением: — Пора в дорогу. Жаль уезжать из Москвы… Хотя, если сравнивать старушку Москву с Петербургом, наша вторая столица утратила во многом свою былую привлекательность. Куда девались балы, пиры, чудаки и проказники? Ты, Войныч, исключение, — Пушкин повернулся к Нащокину. — Но куда всё же девалась эта шумная, праздная, беззаботная жизнь? Всё исчезло. Бедная Москва! Кстати сказать, Пётр Первый не любил её. Он оставил Кремль, где ему было тесно, и искал досуга, простора и свободы для своей мощной и беспокойной деятельности на дальнем берегу Балтийского моря. Хотя, по справедливости, Москва выиграла во многих отношениях: в ней развились промышленность, просвещение, учёность и любовь к искусству. Московский журнализм убьёт журнализм петербургский. Московская критика теперь с честию отличается от петербургской. Погодин, Киреевский и другие написали несколько достойных опытов, между тем как петербургские журналы судят о литературе, как о музыке; о музыке, как о политической экономии, то есть наобум и как-нибудь, иногда впопад и остроумно, но чаще неосновательно и поверхностно. Да и литераторы петербургские по большей части не литераторы, но предприимчивые и смышлёные литературные откупщики…
Пушкину не хотелось расставаться с друзьями.
— Жаль уезжать от вас, да надо… Работа над «Историей Петра» требует моего присутствия в Питере. И ещё «Современник»… Журналист что золотарь: очищать русскую литературу — все равно что чистить нужники… Хочу Булгарина отлупить, а дубины в восемьсот вёрст длины в России нет, кроме графа Панина.— Пушкин озорно подмигнул Соболевскому и Далю. Потом обернулся к хмурому, словно предчувствующему беду, Нащокину:
— Всё будет хорошо, Войныч. Мы будем старые хрычи, жены наши будут старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, весёлые ребята; мальчики начнут повесничать, а девчонки — сентиментальничать, а нам то и любо.
Однако грусть не покидала лица Нащокина. Немного помявшись, он достал из шкафа и протянул Пушкину коробочку. Тот раскрыл её и увидел тоненькое кольцо с бирюзой.
— Это тебе талисман от нас с Верой… от насильственной смерти. — Нащокин был смущён. — Носи, не снимай.
Соболевский тоже счёл своим долгом предупредить друга:
— Московские масоны поговаривают, что ты, Александр Сергеевич, в своей «Пиковой даме» выдал в публику кое-какие важные тайны. Ты и в самом деле неосторожен. Всё это добром не кончится. А тут ещё я уезжаю за границу. Может, плюнуть и не ехать?
— Что суждено, Сергей Александрович, того не миновать.
— Помни только, что если с тобой, не дай Бог, что-нибудь случится, я достану твоего обидчика из-под земли!
Пушкин задумчиво разглядывал на пальце подаренное Нащокиным кольцо:
— За подарок, Войныч, спасибо. Спасибо и тебе, Сергей Александрович, за добрые слова. Я смерти не боюсь, друзья, ибо знаю тайну…
Я скоро весь умру. Но тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдёт, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь… и, может быть, утешен буду я
Любовью…
***
Воспользовавшись отсутствием Пушкина в Петербурге, его враги повели открытую атаку на него перед лицом государя.
В царском кабинете вице-канцлер Нессельроде, министр народного просвещения и председатель Главного управления цензуры Уваров, начальник Третьего отделения его императорского величества канцелярии Бенкендорф и «случайно» зашедший к императору принц Прусский, окружив Николая Павловича плотным кольцом, спешили высказать российскому самодержцу всё, что накопилось у них против Пушкина.
Нессельроде:
— В секретных депешах посланника вюртембергского двора в России князя Гогенлоэ-Кирхберга последний сообщает своему королю о том, что Пушкин принадлежит к «lе partie purement russe, qui est fort et puissant», к «сильной и мощной чисто русской партии». Эта, как её ещё называют в других известных нам местах, «демагогическая партия» противостоит некоей якобы правящей в России «немецкой партии»…
Бенкендорф:
— Вы знаете, Ваше Величество, что по старой привычке в этой стране немцами называют всех проживающих в России иностранцев. Встречи Гогенлоэ с Пушкиным имеют место в салоне её императорского высочества, супруги великого князя Михаила Павловича.
Уваров:
— Там же бывают воспитатель государя наследника престола господин Жуковский и издатель Пушкина господин Плетнёв; оба учат русскому языку великую княжну Ольгу Николаевну…
Николай:
— Кто ещё бывает в салоне Елены Павловны?
Бенкендорф:
— Кроме упомянутых, небезызвестный циник князь Вяземский Пётр, Тургенев Александр, брат приговорённого к пожизненному заключению, но бежавшего из России бунтовщика Николая Тургенева, князь Одоевский Владимир, братья Виельгорские.
Уваров:
— Хуже, что Пушкин общается с теми, кого теперь называют третьим сословием. Именно они считали Пушкина с его первой оды «Вольность» и считают по сей день выразителем их чувств, рассматривая его как представителя оппозиции правительству. Особенно эго проявляется в Москве…
Нессельроде:
— Пушкин не прекращает оскорблять представителей высшей власти. В своей так называемой «Родословной» он называет их внуками пирожников, сапожников и певчих, не по заслугам отмеченных царствовавшими в России особами…
Бенкендорф:
— Пушкин осмелился обмануть цензуру и опубликовать сатиру на Сергея Семёновича Уварова. Эта сатира подрывает уважение к высшим чинам.
Нессельроде:
— Ваше Величество допустило его к секретным архивам вашего прадеда, императора Петра Великого, в которых имеются весьма важные документы, оглашение которых Пушкиным может привести к дипломатическим осложнениям. Это особенно опасно в связи с тем, что он называет своим цензором Ваше Императорское Величество и всеми способами стремится миновать обычную цензуру…
Бенкендорф:
— У Пушкина имеются секретные записки вашей бабушки, Екатерины Великой. Из библиотеки Вольтера им сделаны выписки для «Истории Петра Великого» — из собранных французским вольнодумцем свидетельств иностранцев о некоторых подробностях частной жизни царя Петра, его ухода из жизни и восшествия на престол его жены, императрицы Екатерины…
Уваров:
— Издание «Истории Пугачёвского бунта», даже с исправлениями, сделанными вашей рукой, государь, по мнению многих, преждевременно, ибо народу нашему не нужно знать, как делать бунты…
Николай Павлович:
— Это, Сергей Семёнович, напечатано по моему повелению, но более для вас, владельцев крепостных душ, а не для народа. Всё, что я считал необходимым изъять из текста «Пугачёва», Пушкин изъял.
Уваров:
— …А его эпиграммы!
Бенкендорф:
— Позвольте напомнить Вашему Величеству, что Пушкин совершил несколько самовольных поездок по России и был всюду восторженно встречен населением. Тайный полицейский надзор доносит, что Пушкин получает все большее влияние на умы простолюдинов. Это, совершенно новое и весьма опасное обстоятельство должно быть учтено властью…
Нессельроде:
— Особенно в сочетании с его плохо скрываемой ненавистью к выходцам из других стран, в том числе и к тем, кто приближен Вашим Величеством к престолу…
— Этот бумагомаратель, — осторожно вступил в разговор принц Прусский, — хочет лишить изысканное общество, собирающееся в вашем любимом Аничковом дворце, одного из главных его украшений — своей жены, красавицы Натали. Позволил себе публично оскорбить графиню Нессельроде, назвав её сводней…
Нессельроде:
— И это о моей тихой, кроткой и доброй супруге…
Последнего замечания император уже не смог выдержать:
— Хорошо, хорошо… Я подумаю, о чём вы здесь все говорили. Не забывайте, однако, что мы имеем дело уже не с ссыльным поэтом, а со знаменитым в Европе литератором, человеком, сделавшим много во славу России, историографом, заменившим нам покойного Карамзина… Ступайте…
***
Под звуки доносившегося из бальной залы полонеза, топанье кавалергардских каблуков и шарканье дамских туфелек по паркету Пушкин, по-видимому безучастный к царящему вокруг веселью, прохаживался с Жуковским вдоль колонн; захотел взять с подноса лакея мороженое, но тот, мерзавец, обнёс его, пытаясь ублажить более сановных лиц. Увидев это и зная о слабости к мороженому друга, Жуковский решительно остановил другого лакея и взял с его подноса пару вазочек.
— Эх, неволя, неволя, боярский двор, — вздохнул Пушкин, — стоя наешься, сидя наспишься. Надо бы уехать из Петербурга в деревню. Сердце покоя просит. Поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические… Семья, любовь, религия… смерть, наконец… Да денег нет на переезд. Моего «Пугачёва» публика бранит, а что ещё хуже — не покупает. Да и журнальные дела не пускают из Петербурга. У меня душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Ни у кого нет столько цензоров, как у меня. Черт догадал меня родиться в России с душой и талантом.
— Чаадаев хочет напечатать своё первое философическое письмо. — Жуковский снял с проплывавшего мимо подноса ещё две вазочки с мороженым, протянул одну из них Пушкину. — Власть едва ли обрадуется, да и цензура вряд ли пропустит.
— Ворон ворону глаза не выклюнет. — Пушкин с аппетитом принялся за вторую порцию. — В первом письме Чадаев лишь открыто сказал то, что думает о нас, о России, вся эта стая у трона. — Пушкин показал рукой с ложечкой в сторону бального зала, откуда доносились лицемерно-восторженные «охи» и «ахи»: не иначе как сам Николай Павлович танцевал.
— Государь наш неотразим, — заметил, вслушавшись в шум, Жуковский.
Пушкин промолчал, потом продолжил прерванный разговор:
— Чадаев пишет в своём письме, что у нас не было истории. Да, мы не принимали участия в событиях, кои потрясали Европу. Но России было определено своё, высокое предназначение: её необозримые равнины поглотили нашествие моголов. Варвары не осмелились перейти наши западные границы и оставить Русь у себя в тылу. Они возвратились на свои степи, и христианская цивилизация была спасена. Мы же остались вне христианского мира. Католическая Европа в своём энергическом развитии не обращала внимания на наши муки. Варвары не походили на мавров, кои подарили Европе алгебру и Аристотеля. Одно лишь духовенство наше, пощаженное удивительной сметливостью татар, в течение двух мрачных столетий питало бледные искры византийской образованности. Но внутренняя жизнь народа не развивалась. Старинные наши архивы и вивлиофики, кроме летописей, не представляют почти никакой пищи любопытству. «Слово о полку Игореве» возвышается уединённым памятником в пустыне нашей древней словесности.
— Я читал твою статью тридцать четвёртого года о русской литературе. Знаю, что ты вновь решил заняться поэмой о походе князя Игоря. Чьим переводом ты хочешь воспользоваться?
— Всеми, хотя твой, Василий Андреевич, стихотворный, — самый верный. Но я хочу представить публике свой перевод и вместе с тем навсегда пресечь всякие толки о мнимой подлинности «Слова» — враги всего русского никак не могут успокоиться, твердят, попугаи, что в народе нашем не могло родиться столь высокого в художественном отношении произведения.
Доев мороженое, Пушкин поставил на поднос пустую вазочку и успел захватить вторую:
— Чадаев глубоко не прав, отказывая нам, под влиянием раздражительности своего самолюбия, в истории. Сердечно привязанный лично к императору Николаю, я тоже не в восхищенье от всего, что вижу вокруг себя; как писатель, я озлоблен; как человек с предрассудками, я обижен — но клянусь честью, ни за что на свете я не хотел бы ни переменить Отечество, ни иметь другую историю, чем история наших предков, такая, как нам Бог её дал… Положа руку на сердце, не находишь ли ты величия даже в нынешнем состоянии России? У России нет истории?! Да Пётр Великий один есть всемирная история!
— Кстати, о царе Петре. Государь сказал мне, что читает первый том твоего нового романа… По тону царя я понял, что он в потрясении.
— Тебе одному скажу, Василий Андреевич: я окончил труд сей огромный. Мало кто поймёт новизну его. Надеюсь на потомков. Это — не просто историческая хроника, коей явилась «История Пугачёва», и не роман на старый лад. Это сама историческая эпоха Петра, но развитая мною так, что, читая её, забудешь о том, что она не есть вымысел.
— Мы увидим её напечатанной?
— Сие, как ты знаешь, зависит от моего державного цензора…
Миг вожделенный настал:
окончен мой груд многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою,
как поденщик ненужный,
Плату принявший свою, чуждый работе другой?..
***
Плотно затворённые двери небольшой залы в резиденции голландского посланника в России Якоба ван Геккерн-Бевервеарда и опущенные на окна тяжёлые, чёрного бархата, гардины не пропускали внутрь зала ни одного постороннего звука.
В зале говорили как о не подлежащем отмене решении — срочно «убрать» Пушкина.
— Потерянный нами брат наш не успокаивается. — Геккерн перевёл взгляд с прямого, словно жердь, принца Прусского на едва видневшегося из-за стола и ёрзавшего в слишком широком для него кресле графа Нессельроде. — В своей «Даме пик» он вновь обнародовал милые подробности, не подлежащие разглашению в среде непосвящённых.
— Граф Бенкендорф показал мне некоторые страницы из сочинённой этим писакой «Истории царя Петра Великого». В них прямо говорится о том, что уже в царствование Петра существовала при дворе императора немецкая партия и что царь Пётр перестал в конце жизни доверять иноземцам. — Нессельроде растерянно ощупал коротенькими пальцами массивные ордена на своей тщедушной груди. — С первых листов своей книги Пушкин, словно в назидание нынешнему и будущим правителям России, не перестаёт повторять о предательстве взятых Петром на службу иностранных военачальников.
Генерал Бенкендорф согласно наклонил голову:
— Он подрывает основы влияния Европы на Россию, возможности, которые мы получили благодаря царю Петру и его наследникам и которыми мы успешно пользуемся даже во время нынешнего царствования. Пушкин прямо пишет о том, что Пётр просто не успел отменить некоторые из своих указов. Я уговорил императора вычеркнуть наиболее опасные пассажи и склоняю его к мысли вообще вернуть «Историю» автору. Но я не всесилен. И Пушкин, которому ясны мои намерения, не будет безмолвен при встрече с царём.
— Хорошо, граф, что вы смогли ограничить их общение официальными аудиенциями и твёрдо взяли на себя роль посредника в переписке Пушкина с Николаем. В свою очередь, граф Уваров удачно настоял на том, чтобы все произведения Пушкина проходили, кроме царской, обычную цензуру, и дал ему в цензоры самых тупых чиновников. Все это мешает Пушкину делать своё дело. — Геккерн задумался. — Однако наша задача — обесславить его, а затем… — Он многозначительно умолчал о том, что должно произойти «затем»: все поняли это без слов.
Принц Прусский прервал молчание:
— Ваш приёмный сын, барон, по-моему, слишком увлекается светской жизнью.
Геккерн не возражал:
— Да, принц, он стал незаменимым кавалером жены Пушкина на всех балах, и это хорошо. Но он также бывает и в салоне Карамзиных, где общается с нею в другой обстановке. И в этом кругу, близком к литераторам, и при дворе нами пущен слух о том, что жена Пушкина отвечает Жоржу взаимностью. Мы продвинулись и ещё в одном направлении: влюблённая в моего мальчика старшая сестра жены Пушкина, Катрин, доносит обо всем, что делается у них в доме. Хотя Пушкин отказал Жоржу в визитах к нему, мы получаем от Катрин всю необходимую информацию… Пушкин в раздражении, чему, кроме сказанного, в немалой степени способствует и ваш, Александр Христофорович, — Геккерн повернулся к Бенкендорфу и довольно улыбнулся, — круглосуточный и не слишком тайный надзор за Пушкиным.
Принц Прусский нетерпеливо перебил посланника:
— Пора приступать к прямой атаке. И — спешно, пока Пушкин не перехватил инициативы.
Нессельроде поддержал принца:
— Действительно, пора уже переходить к заключительному акту.
Геккерн, извинившись, поднялся со своего места и вышел из зала. Крадучись, зашёл он в спальню, где застал Дантеса в жарких объятиях с внебрачной дочерью одного из знатных вельмож Идалией Полетикой. Со сладострастием смотрел барон на открывшуюся ему сцену…
— Жорж, — наконец ревниво обратился он к Дантесу, — откуда, мой милый, ты находишь столько сил?.. О, мадам, прошу прощения… но Жоржу нужно переговорить со мной. Думаю, он скоро будет… у ваших ног. Подождите, пожалуйста, его здесь.
Дантес с неохотой оставил любовницу. Идалия подошла к зеркалу и, любуясь собой, начала расшнуровывать корсаж…
Дантес вскоре возвратился. Однако, вопреки ожиданиям Идалии, он был напряжён и не обращал внимания на её игривое настроение. Дантес начал ходить по спальне, затем присел на кровать и привлёк к себе обидевшуюся Идалию. Лаская её, он произнёс:
— Завтра ты должна пригласить к себе мадам Пушкину.
— Зачем? Я только ради тебя терплю эту калужскую куклу!
— А затем, дорогая, что Пушкин готовится рассказать обо всём твоему мужу…— Увидев, что его слова произвели должный эффект, Дантес счёл необходимым успокоить любовницу: — Этого не произойдёт, если ты будешь во всем полагаться на меня. Что бы ни случилось… Завтра от тебя потребуется только проводить жену Пушкина в свою спальню и удалиться. Большего я тебе, любовь моя, сказать не могу. Слишком многое поставлено на карту…
***
Склонившись над столом, Пушкин рассматривал утреннюю почту. Письма, письма… от друзей, от литераторов — с материалами для «Современника», от французского посла — с просьбой рассказать об авторском праве в России… Приглашения на званые вечера и балы. И счета, счета… Господи, сколько же новых счетов добавила в этот день почта: из типографии, от книготорговцев, от каретника, от булочника и даже от свечного торговца.
К выписанному на отдельный лист длинному столбику Пушкин добавил скрипучим пером ещё несколько цифр и подвёл черту. Получив солидную пятизначную цифру, присвистнул и отбросил перо.
Один из конвертов, без обратного адреса, привлёк его внимание. Взломав печать, Пушкин вынул из конверта письмо и сложенный пополам лист с шутовским «Дипломом на звание историографа Ордена рогоносцев». Отложив в сторону «диплом» и пробежав глазами витиеватый лакейский почерк письма, Пушкин вслух повторил трудно разбираемые слова:
— «… Из уважения к вам…», «…ваша жена компрометирует себя и вас…», «…как не подобает светской даме…», «…ваша младшая дочь…» Какая мерзость! — Пушкин отшвырнул письмо, перевёл взгляд на висевший перед ним на стене портрет его нежной, любимой Наташи. Потом встал и пошёл в детскую, откуда до его слуха долетали щебетание детей и спокойное, ласковое контральто жены.
Зайдя в комнату, Александр Сергеевич увидел старших детей сидящими за книгой на диване. Маша читала, Сашу больше интересовали рисунки в книгах, полугодовалую Наташеньку держала на руках Наталья Николаевна. Гриша тянул мать за платье, требуя внимания к себе.
Пушкин залюбовался открывшейся ему картиной, потом попросил жену:
— Таша, мне нужно поговорить с тобой. Я подожду тебя в кабинете.
Выйдя из детской, Александр Сергеевич оборотился, чтобы вновь посмотреть на детей. Случайно его взгляд упал на какую-то скомканную записку, валявшуюся за дверью. Пушкин поднял комок. Развернув его, увидел подпись внизу: «Жорж». Не читая, сунул записку в карман.
Когда Наталья Николаевна пришла, Пушкин усадил её подле себя на диван, обнял за талию и сказал:
— Ну, сокровище моё, расскажи мне всё по порядку. Понимаешь, я получил сегодня письмо, которое бросает тень на меня. Я ожидал чего-то в этом роде.
— Если по порядку, мой милый Пушкин, то и рассказывать нечего — ты обо всём знаешь. А что касается происшествия третьего дня, то я не хотела говорить тебе о нём… Не потому, что желала скрыть его, нет — ты знаешь мою доверенность к тебе, — а потому, что опасаюсь твоего пылкого африканского нрава, который, право же, очень мне по нраву, но который проявлять по сему случаю не надобно, так как я разобралась со всем этим сама.
— С чем, Наташа?
— С моей бывшей подругой Идалией Полетикой и с её любовником, моим настойчивым кавалером, Жоржем Дантесом. Она пригласила меня в гости и оставила «на минуту», сославшись на неотложное дело, и именно в это самое время в комнату, где я сидела, неожиданно вошёл Дантес. Разумеется, я тут же покинула квартиру Полетики. Вот и всё.
— Действительно всё?
Немного поразмыслив, Наталья Николаевна согласно кивнула головой.
— Ну так иди, душа моя, к детям и не тревожься: это дело касается до одного меня. Спасибо тебе, Таша, за откровенность. И впредь, если случится с тобой что-либо неожиданное, рассказывай мне обо всем. Ты не можешь всего объять умом своим, я же ведаю всё…
Стемнело. Из арки пушкинского дома на Мойке вышел странный незнакомец в чёрной шинели. Перейдя дорогу, он медленно побрёл вдоль парапета набережной, заглядывая в окна.
Пушкин с интересом наблюдал за ним: он видел, как незнакомец сел в поджидавшие его сани и уехал, но на его месте оказался другой, странным образом похожий на него человек. Он так же не спеша побрёл по набережной, поглядывая на окна. Пушкин задёрнул шторы…
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём
Предполагаем жить, и глядь — как раз — умрём.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег…
***
— Он безумно любит вас. — Настигнув Наталью Николаевну у дверей зала, рыжий нидерландский посланник преградил ей путь. — В порыве отчаяния он готов наложить на себя руки. Почему вы так холодны и бессердечны?
— Господин барон, я не понимаю…— Наталья Николаевна отступала, ища глазами мужа.
— Вы могли бы уехать за границу под моей дипломатической эгидой и там соединиться с ним. Вас ждёт самая заманчивая будущность.
— Вы забываетесь, господин барон, я замужем…
— Этот развратный человек не достоин счастья иметь вас женой. — Геккерн упорно стоял на пути Натальи Николаевны, не давая ей пройти. — Откройте свои глаза: ведь он изменяет вам с вашей сестрой, мадемуазель Александриной! Вы просто обязаны отомстить ему…
— О Боже! Вы сошли с ума! Да пропустите же меня, барон! Меня ждёт муж. — Наталья Николаевна, едва не оттолкнув Геккерна, бросилась искать Пушкина.
В это время Пушкин тоже искал свою жену, обходя залы старинного особняка. В одном из них он увидел Дантеса, о чем-то болтающего со своими приятелями-кавалергардами. Приятели громко гоготали над шутками нагловатого повесы. Один из них обратил внимание на перстень Дантеса с изображением Генриха IV. Дантес гордо поднял руку с перстнем и приготовился что-то рассказать о нем.
Проходивший мимо Пушкин бросил через плечо:
— Чем же вам понравилась эта обезьяна?
Отойдя, он не слышал, как замешкавшийся на некоторое время Дантес сказал приятелям, разглядывавшим перстень:
— Посмотрите на эти черты — похожи ли они на господина Пушкина?
До Пушкина донёсся гогот позади него. Он возвратился и сказал Дантесу:
— Я и сам люблю пошутить, но ваши каламбуры пахнут казармами. По крайней мере, те, которые мне пересказывают. Они неприличны для офицера и человека чести. Можете, конечно, говорить всё, что вам вздумается, однако помните, что языком, как и шпагой, нужно владеть с искусством. А не то мне придётся преподать вам урок.
Подождав немного и не получив ответа, Пушкин повернулся спиной к кавалергардам и с достоинством удалился…
***
— Мне доложили, что ты, Пушкин, вызвал на дуэль поручика кавалергардского полка…— сухо произнёс император вместо приветствия, взглядом уточняя у Бенкендорфа фамилию.
— Барона Геккерна, — не замедлил с ответом Александр Христофорович. — Дантеса.
— Не скрою, Ваше Величество, я послал вызов этому субъекту с двумя именами… и тремя отечествами.
Государь не смог скрыть улыбки, но тут же принял строгий, холодный вид и сказал веско:
— Разве ты не знаешь, что дуэли строжайше запрещены ещё со времён моего прадеда?
— Я дворянин, Ваше Величество. И для меня понятия чести святы. Что до самой дуэли, я готов понести наказание за участие в ней… Останусь жив — уйду в монастырь.
— Если тебе жизнь недорога, подумал бы о детях, о жене.
— О них я и думаю. Что, кроме честного имени, я могу им оставить? Распространяемая в свете клевета, о жене моей, марает моё имя, которое принадлежит не только мне, но и всем моим предкам, моему Отечеству. Клевета — орудие пошлецов, и, вероятно, было бы разумнее не замечать их низости. Ведь когда кто-либо мне сзади плюнет на платье, это дело моего камердинера вычистить его, а не моё… Простите за сравнение, государь… Но допустить, чтобы мою жену…
— Твоя жена добрая женщина, — прервал собеседника царь, затем вышел из-за стола и направился к Пушкину, — и я искренне люблю её. Как- то раз я разговаривал с нею о комеражах, которым её красота подвергает её в обществе. Советовал ей быть как можно осторожнее.
Пушкин почтительно склонил голову, покосился на стоявшего рядом графа Бенкендорфа, присутствие которого его явно тяготело, и промолчал.
Уловив взгляд Пушкина, Николай Павлович решил сократить неловкую паузу.
— Александр Христофорович, — обратился он к шефу жандармов, — мы сейчас закончим. Распорядись, чтобы готовили выезд. Продолжай, — сказал царь Пушкину, едва за Бенкендорфом закрылись двери.
— Благодарю вас, Ваше Величество, за добрые советы жене моей.
— Разве ты мог ожидать от меня другого?
— Признаюсь откровенно, Ваше Величество, что до меня старательно доводили сплетни о вашем ухаживании за моею женою. Видно, кое- кто не на шутку захотел лишить меня вашего доброго расположения и дружбы…
С первым боем часов император начал торопиться.
— Прошу вас, подождите, Ваше Величество. Я хочу говорить с вами не о жене моей — она ангел, и никакое подозрение коснуться её не может… Мои и ваши враги хотят удалить меня от вас, от престола, отлучить от жизни России.
— Опомнись, Пушкин. — Государь не смог скрыть недоумение. — Какие твои и мои враги?
— Те, кому Отечество наше чуждо! — Убеждённость Александра Сергеевича, его решимость высказать всё до конца обезоруживали. — Те, кто печётся только о своей корысти, кто стесняет и порочит верное вам и России дворянство, кто презирает наш народ, вызывая его ответную ненависть, кто правит нашей страной, предавая её интересы, кто провоцирует новые возмущения…
— Ваше Величество, ваш выезд приготовлен…
Только сейчас взволнованный Пушкин заметил стоящего в дверях графа Бенкендорфа, явно шокированного его речью.
— Погоди. Оставь нас одних.
Николай Павлович дождался, когда за Бенкендорфом закрылись двери, потом обратился к Пушкину:
— Я прочитал твою «Историю Петра». Ты не стал печатать «Медного всадника» с моими исправлениями. Сомневаюсь, что согласишься с моими замечаниями и к твоей последней хронике. Пушкин, Пушкин… Ты представляешь, что будет, если все прочтут то, что ты написал? Твою «Историю» надо спрятать… И навсегда! Ты ведь знаешь, что Пётр Великий — мой идеал, который есть и будет в веках символом российского государства. Лицо императора Петра Великого должно быть для каждого русского предметом благоговения и любви; выводить оное на сцену уже есть почти нарушение святыни. А что делаешь ты? Дерзко, без должного уважения к императорской власти вообще, позволяешь себе такие неприличные выражения насчёт моего прадеда: «Пётр ХВАСТАЛ своей жестокостью»… «женился на мариенбургской ДЕВКЕ»… «в Синоде и Сенате ОБЪЯВИЛ СЕБЯ президентом»… «указы его, кажется, ПИСАНЫ КНУТОМ…» Я бы мог приводить примеры до бесконечности! Не того я ожидал от тебя, назначив своим историографом и поручив дело государственной важности.
— Но ведь всё, написанное мной о царе Петре, — правда!
— Кому нужна правда, бросающая тень на помазанника Божия?!
— Всем нам, государь, — народу и престолу, дабы не повторять ошибок своих предков, ошибок, ведущих к революциям, к беспощадному русскому бунту, который сметёт не только царствующую династию, не только Россию, но и уничтожит её лучших сынов. Окружившие вас иноземцы и их клевреты только и грезят об этом, ибо, раздув пожар революции, они вдоволь погреют на нём руки.
— Не думай, что я не вижу всего того, что творится вокруг меня. Мы, я и ты, император и первый поэт России, пытаемся воспрепятствовать такому ходу событий. Но мы не до конца учитываем тайную силу их. Даже я, самодержец всероссийский, вынужден подчиняться судьбе своей и уповать на Божий Промысел. Но ведь и ты, Пушкин, не смог стать мне надёжным союзником. Они нашли твою ахиллесову пяту и уже не остановятся, пока не погубят тебя. А я… я не знаю, смогу ли защитить тебя, если ты будешь продолжать вести себя так…
Скрип дверей за спиной императора прервал разговор. Не оборачиваясь, Николай сказал:
— Входи, Александр Христофорович.
Направляясь к дверям, царь задержался подле Пушкина:
— Ты писал, что считаешь автором полученного тобою оскорбительного безымянного письма нидерландского посла. Дай мне это письмо, дабы я сам мог разобраться в этой истории и наказать виновного, кто бы он ни был. — Видя, что Пушкин не решается исполнить его просьбу, Николай Павлович, протянув руку, добавил: — Я верну тебе его.
Понимая, что отказ будет представлен Бенкендорфом как новое проявление неуважения к государю и своеволия, Александр Сергеевич достал из кармана письмо и подал его императору.
— Дай мне слово, что, если история возобновится, ты не приступишь к развязке, не дав знать мне наперёд…
***
Работа не спорилась. Среди журнальных рукописей, начатых стихотворений, писем, счетов взор Пушкина застыл на анонимном письме, «Дипломе рогоносца», записках и письмах на французском языке, подписанных именем Жоржа Дантеса и не подписанных вовсе…
Пушкин вышел из кабинета, подошёл к окну, выходившему на набережную Мойки. В сгущавшихся сумерках, в свете зажёгшегося фонаря, двое стоявших под окнами дома господ, один из которых был прежний, в чёрной шинели, разговаривали, не скрываясь, между собой. Увидев в окне на втором этаже силуэт Пушкина, они показали рога над головой и засмеялись.
Спокойно смотрел на них Пушкин, и глаза его наполнялись решимостью.
Тогда других чертей нетерпеливый рой
За жертвой кинулся с ужасными словами.
Схватили под руку жену с её сестрой,
И заголили их, и вниз пихнули с криком —
И обе сидючи пустились вниз стрелой…
Порыв отчаянья я внял в их вопле диком;
Стекло их резало, впивалось в тело им —
А бесы прыгали в веселии великом.
Пушкин вернулся к своему столу, взял «диплом» и разорвал его на клочки. Затем направился к иконе и стал перед ней на колени. Начал молиться: «Господи Иисусе Христе, помилуй меня! Не дай мне испить сей чаши, ибо не сподобился я ещё Твоей благодати. Ниспошли мне спасение от мук душевных и телесных, ибо не знаю, хватит ли сил моих вынести их. Пронеси, Отче, чашу сию мимо меня…»
Пушкин оглянулся. Ему пригрезилось, что рядом с ним, одетый в белую праздничную ризу, стоит на коленях старец Серафим. Словно напутствуя и одобряя Пушкина, старец осенил его крестным знамением.
Он сказал мне: «Будь покоен,
Скоро, скоро удостоен
Будешь Царствия Небес.
Скоро странствию земному
Твоему придёт конец.
Уж готовит Ангел смерти
Для тебя святой венец…»
«Неужели путь мой окончен?» — безмолвно вопрошали глаза Пушкина. Старец молчал, светло смотрел на него, потом перевёл взгляд на икону, словно приглашая вновь обратиться взором к Спасителю…
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой…
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь, как больной:
«Что делать буду я? Что станется со мной?..»
Я осуждён на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чём крушусь: к суду я не готов…
Пушкин вгляделся в образ, проникнул в строгие и всевидящие глаза Иисуса… «Да будет воля Твоя!..» — произнёс Пушкин и перекрестился.
…Со свечой в руке медленно передвигался он по спящему дому… Кабинет. Письменный стол с неоконченными рукописями… Детская. Кроватки с невинно посапывающими малютками… Спальня. Освещённое белым лунным светом, и во сне прекрасное, лицо его Натали…
***
Сани с сидевшими друг за другом Пушкиным и его женой неслись вниз по склону снежной горы. Наташа впереди, в объятиях мужа, закрыла в испуге лицо рукавицами. Пушкин громко, счастливо смеялся, жмурясь от бьющего в глаза солнца…
…И уже непонятно — во сне или наяву неслись сани к неотвратимой развязке, освещая сознание ослепительными, как солнце, вспышками:
Зябко кутающийся в шубу Пушкин, проезжая в санях по утреннему Петербургу, увидел бредущего по улице, слегка пошатывающегося Данзаса, попросил его сесть с ним рядом. «Их там много, а я один, — сказал Пушкин, всматриваясь в мутные глаза однокашника. — Ты же не хочешь, чтобы противники мои меня зарезали, может быть, и не дравшись?»…
Рука с перстнем подняла пистолет… Выстрел… Разлетающаяся стая испуганного воронья… Разъезд убийц, свершивших приговор: Дантес с д’Аршиаком направились в одну сторону, Геккерн с князем Суццо — в другую…
Верный слуга Никита с переполненными отчаянием глазами вынес раненного Александра Сергеевича из кареты у подъезда дома на Мойке… «Грустно тебе нести меня?» — спросил Никиту Пушкин…
Его положили на диван в кабинете. От боли он потерял сознание… «Пошлите за священником, — попросил он, когда очнулся. — Возьмите ближайшего… Да вот ещё что: успокойте Наталью Николаевну, а то ей, пожалуй, наговорят…»
Врачи собрались у постели раненного Пушкина. «Как рана моя? Смертельна? Прошу вас сказать мне, я должен знать это наверное». — «Не будем скрывать: рана ваша опасна». — «Спасибо за правду… Мне нужно привести в порядок мой дом»…
«Он умрёт непременно», — сказал вышедший из кабинета доктор Арендт столпившимся в прихожей людям.
После причащения Пушкина из его кабинета вышел старенький священник. «Для себя самого желал бы я такой кончины», — сказал он сквозь слёзы обступившим его…
«Я надеюсь прожить два дня… Пожалуйста, теперь не давайте больших надежд жене… Она не притворщица, и её заедят в свете, если она будет покойна…» — Пушкин вновь впал в беспамятство…
Взволнованный случившимся, император доверительно сказал вызванному им Жуковскому:
«Я прошу тебя рассмотреть рукописи Пушкина и непременно сжечь все, что написано им предосудительного… Опечатай его кабинет. А теперь поезжай к нему. Я не лягу, я буду ждать»…
***
Бенкендорф стоял перед царём навытяжку и слушал жестокие упрёки в свой адрес.
— О дуэли я узнал слишком поздно, — оправдывался Бенкендорф, — но тем не менее послал жандармов предупредить её…
— Только почему-то они поскакали в другую сторону? — Николай Павлович гневно посмотрел на шефа жандармов. — Вы нашли автора безыменного письма, которое передал мне Пушкин?
— Поиски внезапно осложнились. — Бенкендорф сделал паузу, как бы подыскивая подходящие слова. — Одним из лиц, прикосновенных к этой истории, оказался…
— Кто? — насторожился государь.
— Родственник её императорского величества, вашей супруги… Впрочем, его роль в этой истории известна немногим, и если ваше величество прикажет…
— Потом… Иди пока. — Николай махнул рукой. — Что тебе? — спросил он продолжавшего стоять перед ним Бенкендорфа.
— Я распорядился выставить жандармов рядом с домом Пушкина и послал агентов в его квартиру.
— С какой целью?
— По донесениям верных людей, подтвердилось, что умирающий являлся главой антииностранной партии, и я счёл необходимым предупредить её выступления.
Николай поморщился, хотел что-то сказать, но повторил:
— Ступай…
***
Пересиливая нестерпимую боль, Пушкин спросил вошедшего в кабинет Арендта: «Николай Федорович, вы от государя?» Арендт утвердительно кивнул головой: «Государь беспокоится о вас. Он попросил меня сообщить вам собственноручно написанную им записку». — «Прочтите, пожалуйста». — «Я прощаю тебя и советую умереть по-христиански. О детях и жене не беспокойся — они мои.» — прочитал Арендт. «Император просил вас передать мне какое-нибудь письмо?» — «Об этом не было говорено». Самообладание на мгновение оставило Пушкина. «Где письмо? Я хочу умереть с ним… Верните мне письмо!..— вскричал он. — …Вот как я утешен!»
К постели умирающего подвели старшего сына, Александра. Пушкин молча перекрестил мальчика и положил ладонь на его кудрявую головку. Другой рукой сжал ладанку с частицей Ризы Господней… Перевёл взор на Наталью Николаевну и в ответ на её вопрошающий взгляд кивнул головой: «Ему… когда вырастет…»
«Там, в конторке, внизу, бумаги. Дай их мне». — Пушкин попросил доктора Спасского подать ему листы с записями его конфиденциальных бесед с Николаем Павловичем. Убедившись, что это — именно они, протянул листы Спасскому: «Сожги их. Сейчас, при мне… Здесь — записи некоторых высказываний императора в разговорах со мной… Я обещал его величеству их уничтожить…»
Ложечка с морошкой в руке Наташи вздрогнула. Пушкину хотелось продлить это счастливое мгновение, но сил оставалось всё меньше и меньше… Прожевав ягоды и погладив жену по голове, Пушкин жестом отослал Наталью Николаевну в комнаты и попросил находившегося в кабинете Даля: «Поверни меня на спину… Вот так хорошо». — «Отходит», — прошептал Даль. Стоявший ближе других к постели умирающего, Жуковский беззвучно заплакал…
«…И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, — Он возразил, —
и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждёшь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»…
Вдруг, словно выплыв из предсмертного забвения, Пушкин внятно произнёс:
— Ну, подымай же меня… пойдём… Да выше, выше… Ну пойдём же, пожалуйста… да вместе!..
«Не видишь ли, скажи, чего-нибудь», —
Сказал Он мне, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец…
Лицо Пушкина прояснилось, он спокойно произнёс:
— Кончена жизнь!
— Что кончено? — не расслышав, тихо спросил Даль.
— Жизнь кончена, — ответил он внятно и положительно. — Тяжело дышать… Давит…
Отрывистое, частое дыхание перешло в медленное, тихое, протяжное… Вот ещё один слабый, едва заметный вздох, и спокойствие разлилось по всему его телу.
— Аминь! — Даль остановил маятник часов. Стрелки показывали два часа сорок пять минут пополудни. — Аминь…
Крестятся собравшиеся в прихожей и в зале. Среди них — много жандармов, они тоже крестятся, и человек в чёрном…
Крестятся люди, огромной толпой стоящие на набережной Мойки…
***
Долгожданный Великий Покой, несказанный Свет, некогда явившийся Пушкину на берегу Сороти в виде возносившегося к небесам огненного столпа, вновь охватывает его душу… Сейчас снова появится прекрасный шестикрылый серафим, чтобы повлечь свободный дух к Божьему престолу… Как легко подниматься с одра, не чувствуя смертной боли, парить над книжными полками кабинета… видеть на своём лице выражение того беспредельного восторга, который вливается в душу, познающую тайну гармонии, восходящую к Богу…
«Иди ж, — Он продолжал, —
держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
***
Рыдала стоящая на коленях возле тела мужа Наталья Николаевна…
Побег мой произвёл в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привлекли приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге.
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались…
Словно маски застыли лица сидящих за круглым столом в таинственной комнате нидерландского посольства — самого Геккерна, графа Нессельроде, князя Суццо, принца Прусского, человека в чёрном… Последний сказал, обращаясь к Дантесу:
— Умирая, Пушкин простил вас.
— Я его тоже прощаю, — снисходительно произнёс Дантес.
Присутствующие одобрительно улыбнулись, вполне оценив шутку бравого Жоржа…
Идя по дворцовой анфиладе, государь на ходу отдавал Жуковскому распоряжения:
— Долги Пушкина заплатить. Заложенное имение отца очистить от долга. Вдове пенсион и дочерям — по замужество. Сыновей — в пажи…
В длинный, узкий деревянный ящик, похожий на гроб, опускали очередную рукопись. Жуковский читал что-то из неизданного, горестно качая головой. Дубельт взял несколько толстых тетрадей и отложил их в отдельный баул, стоявший подле него.
— Запечатывай! — приказал он жандарму.
Крышка ящика с грохотом затворилась. Жандарм покапал на дерево чёрного сургуча, и Дубельт приложил свою печать. Такая же печать вмяла чёрный сургуч на закрытых дверях кабинета Пушкина…
…Но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата…
Жандармский капитан приказал трогаться и поскакал вперёд. За ним двинулись простые деревянные сани, на которых, обёрнутый рогожами, подрагивал засмоленный гроб. Никита не давал сильно трясти тело хозяина, придерживал гроб обеими руками. Следом за ними тянулся экипаж с единственным сопровождающим…
Предписание графа Бенкендорфа псковскому губернатору гласило:
«Милостивый государь Алексей Никитич! Тело Пушкина везут в Псковскую губернию для предания земле в имении его отца… Прошу Вас воспретить всякое особое изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина…»
Жуковский, Даль, слуги долго смотрели вслед скромному траурному обозу, удалявшемуся в снежную ночную мглу.
Поскрипывая и мотаясь в ледяных колеях, похоронные дроги волокли гроб через ночной Петербург. По набережным и мостам, по улицам и площадям, помнящим лёгкую поступь гения, пролегал его последний, прощальный путь. Мимо спящих зданий и дворцов, чугунных оград и памятников, воспетых его дивной лирой. Редкие тусклые фонари, впалые, черные глазницы окон… Город казался безразличным и холодным, безжизненным, словно привидение, окутанное невиданным снегопадом, обрушившимся в эту ночь на Петербург…
***
Как странно, сиротливо выглядит в царящем вокруг оцепенении и беспамятстве слабый свет, льющийся из окна одного из петербургских домов. Там не спят…
Там молодой корнет лейб-гвардии гусарского полка Михаил Юрьевич Лермонтов, с воспалёнными от бессонных ночей глазами, что-то страстно говорит находящимся в комнате людям…